«У нее нет ничего, — решил, глядя на нее, Подозеров. — Она не обрежет волос, не забредит коммуной, не откроет швейной: все это для нее пустяки и утопия; но она и не склонит колена у алтаря и не помирится со скромною ролью простой, доброй семьянинки. К чему ей прилепиться и чем ей стать? Ей нечем жить, ей не к чему стремиться, а между тем девичья пора уходит, и особенно теперь, после огласки этой
гнусной истории, не сладко ей, бедняжке!»
Этим последняя была всецело обязана Кутайсову и Груберу, наперерыв старавшимся возносить до небес несчастную обманутую девушку, столько лет молча сносившую позорную роль ни девушки, ни вдовы, ни мужней жены, восхвалять ее добродетели, ум, такт и другие нравственные качества, выставляя Оленина в самом непривлекательном свете во всей этой, по словам радетелей пользы Ирены,
гнусной истории.
Висленев никогда никому не говорил настоящей причины, почему он женился на Алине Фигуриной, и был твердо уверен, что секретную историю о его рукописном аманате знает только он да его жена, которой он никому не хотел выдать с ее
гнусною историей, а нес все на себе, уверяя всех и каждого, что он женился из принципа, чтоб освободить Алину от родительской власти, но теперь, в эту минуту озлобления, Горданову показалось, что Иосаф Платонович готов сделать его поверенным своей тайны, и потому Павел Николаевич, желавший держать себя от всего этого в стороне, быстро зажал себе обеими руками уши и сказал...
Неточные совпадения
— Вот ваше письмо, — начала она, положив его на стол. — Разве возможно то, что вы пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я еще до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни в одном слове. Это
гнусное и смешное подозрение. Я знаю
историю и как и отчего она выдумалась. У вас не может быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
Узнав такую
историю, все вспомнили, что в то время, месяца полтора или два, а, может быть, и больше, Рахметов был мрачноватее обыкновенного, не приходил в азарт против себя, сколько бы ни кололи ему глаза его
гнусною слабостью, то есть сигарами, и не улыбался широко и сладко, когда ему льстили именем Никитушки Ломова.
Живновский. Тут, батюшка, толку не будет! То есть, коли хотите, он и будет, толк-от, только не ваш-с, а собственный ихний-с!.. Однако вы вот упомянули о каком-то «якобы избитии» — позвольте полюбопытствовать! я, знаете, с молодых лет горячность имею, так мне такие
истории… знаете ли, что я вам скажу? как посмотришь иной раз на этакого
гнусного штафирку, как он с камешка на камешок пробирается, да боится даже кошку задеть, так даже кровь в тебе кипит: такая это отвратительная картина!
— Приступаю к тягостнейшему моменту моей жизни, — продолжал Перегоренский угрюмо, — к
истории переселения моего из мира свободного мышления в мир авкторитета… Ибо с чем могу я сравнить узы, в которых изнываю? зверообразные инквизиторы гишпанские и те не возмыслили бы о тех муках, которые я претерпеваю! Глад и жажда томят меня;
гнусное сообщество Пересечкина сокращает дни мои… Был я в селе Лекминском, был для наблюдения-с, и за этою, собственно, надобностью посетил питейный дом…
Я знаю, что
история назад не возвращается, что даже
гнусное не повторяется в ней в одних и тех же формах, но или развивается в формы гнуснейшие, или навсегда прекращается, и что, стало быть, Прогореловым — как бы они ни вопияли — повториться в прежних формах (а новых они сами не выдержат) не суждено.
Извини меня, что я не принимал тебя последнее время. Я не был особенно болен, но зато был очень занят. Мне нужно устроить судьбу дорогой для меня особы. Около года тому назад я заехал к Ольге Николаевне, и она представила меня прелестной девушке, дочери приятеля моего брата, а твоего отца и рассказала ее печальную
историю. Она круглая сирота, ставшая жертвой
гнусной западни одного негодяя»…
Эта
история, в которой мелкое и мошенническое так перемешивалось с драматизмом родительской любви и вопросами религии; эта суровая казенная обстановка огромной полутемной комнаты, каждый кирпич которой, наверно, можно было бы размочить в пролившихся здесь родительских и детских слезах; эти две свечи, горевшие, как горели там, в том
гнусном суде, где они заменяли свидетелей; этот ветхозаветный семитический тип искаженного муками лица, как бы напоминавший все племя мучителей праведника, и этот зов, этот вопль «Иешу!