Неточные совпадения
Алексей Александрович, окончив подписку бумаг, долго
молчал, взглядывая на Михаила Васильевича, и несколько раз пытался, но не мог заговорить. Он приготовил уже фразу: «вы слышали о моем
горе?» Но кончил тем, что сказал, как и обыкновенно: «так вы это приготовите мне», и с тем отпустил его.
Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все
горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед,
молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
Молча с Грушницким спустились мы с
горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Схватка произошла в тот же день за вечерним чаем. Павел Петрович сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало в присутствии «старичков Кирсановых» (так он называл обоих братьев), а в тот вечер он чувствовал себя не в духе и
молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь
горел нетерпением; его желания сбылись наконец.
Все
молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее
горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Климу не хотелось спать, но он хотел бы перешагнуть из мрачной суеты этого дня в область других впечатлений. Он предложил Маракуеву ехать на Воробьевы
горы. Маракуев
молча кивнул головой.
— Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда
молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого
горя человеческого. Остальное — дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
— Что, если б ты полюбила теперь другого и он был бы способен сделать тебя счастливой, я бы…
молча проглотил свое
горе и уступил ему место.
Ольга сидела на
горе, слышала зов и, сдерживая смех,
молчала. Ей хотелось заставить его взойти на
гору.
Она
молча подала ему руку. Они пошли с
горы.
Он только что умер, за минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем
горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и
молча стал падать на левую сторону. «Разрыв сердца!» — говорил Версилов. Лиза закричала на весь дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это за минуту какую-нибудь до моего прихода.
Мы вошли на
гору, окинули взглядом все пространство и
молчали, теряясь в красоте и разнообразии видов.
Я понял, что меня обманули в мою пользу, за что в дороге потом благодарил не раз,
молча сел на лошадь и
молча поехал по крутой тропинке в
гору.
Мы
молча слушали, отмахиваясь от мух, оводов и глядя по сторонам на большие
горы, которые толпой как будто шли нам навстречу.
Тоска сжимает сердце, когда проезжаешь эти немые пустыни. Спросил бы стоящие по сторонам
горы, когда они и все окружающее их увидело свет; спросил бы что-нибудь, кого-нибудь, поговорил хоть бы с нашим проводником, якутом; сделаешь заученный по-якутски вопрос: «Кась бироста ям?» («Сколько верст до станции?»). Он и скажет, да не поймешь, или «гра-гра» ответит («далеко»), или «чугес» («скоро, тотчас»), и опять едешь целые часы
молча.
Мы с бароном курили или глубокомысленно
молчали, изредка обращаясь с вопросом к Вандику о какой-нибудь
горе или дальней ферме.
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно,
молчат; путешествия не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра
гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не тесно писать, как путешественнику.
Есть в народе
горе молчаливое и многотерпеливое; оно уходит в себя и
молчит.
— Ах, я хочу беспорядка. Я все хочу зажечь дом. Я воображаю, как это я подойду и зажгу потихоньку, непременно чтобы потихоньку. Они-то тушат, а он-то
горит. А я знаю, да
молчу. Ах, глупости! И как скучно!
Аудитор пожал плечами, возвел глаза
горе и, долго
молча посмотрев на Соколовского, понюхал табаку.
Он посмотрел на меня. Я
молчал, но чувствовал, что лицо
горело, все, что я не мог высказать, все, задержанное внутри, можно было видеть в лице.
Единодушный взмах десятка и более блестящих кос; шум падающей стройными рядами травы; изредка заливающиеся песни жниц, то веселые, как встреча гостей, то заунывные, как разлука; спокойный, чистый вечер, и что за вечер! как волен и свеж воздух! как тогда оживлено все: степь краснеет, синеет и
горит цветами; перепелы, дрофы, чайки, кузнечики, тысячи насекомых, и от них свист, жужжание, треск, крик и вдруг стройный хор; и все не
молчит ни на минуту.
В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе,
горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто
горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах окон с улицы
молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами за ухом у меня, говоря...
Дед стоял, выставив ногу вперед, как мужик с рогатиной на картине «Медвежья охота»; когда бабушка подбегала к нему, он
молча толкал ее локтем и ногою. Все четверо стояли, страшно приготовившись; над ними на стене
горел фонарь, нехорошо, судорожно освещая их головы; я смотрел на всё это с лестницы чердака, и мне хотелось увести бабушку вверх.
Бывало, сидит он в уголку с своими «Эмблемами» — сидит… сидит; в низкой комнате пахнет гераниумом, тускло
горит одна сальная свечка, сверчок трещит однообразно, словно скучает, маленькие стенные часы торопливо чикают на стене, мышь украдкой скребется и грызет за обоями, а три старые девы, словно Парки,
молча и быстро шевелят спицами, тени от рук их то бегают, то странно дрожат в полутьме, и странные, также полутемные мысли роятся в голове ребенка.
—
Молчи! — крикнула мать. — Зубы у себя во рту сосчитай, а чужие куски нечего считать… Перебьемся как-нибудь. Напринималась Татьяна
горя через число: можно бы и пожалеть.
— Ты и
молчи, — говорила Агафья. — Солдат-то наш на што? Как какой лютой змей… Мы его и напустим на батюшку-свекра, а ты только
молчи. А я в куренную работу не пойду… Зачем брали сноху из богатого дому? Будет с меня и орды: напринималась
горя.
—
Молчать! — завизжал неистовый старик и даже привскочил на месте. — Я все знаю!.. Родной брат на Самосадке смутьянит, а ты ему помогаешь… Может, и мочеган ты не подучал переселяться?.. Знаю, все знаю… в порошок изотру… всех законопачу в
гору, а тебя первым… вышибу дурь из головы… Ежели мочегане уйдут, кто у тебя на фабрике будет работать? Ты подумал об этом… ты… ты…
Старик Райнер все слушал
молча, положив на руки свою серебристую голову. Кончилась огненная, живая речь, приправленная всеми едкими остротами красивого и горячего ума. Рассказчик сел в сильном волнении и опустил голову. Старый Райнер все не сводил с него глаз, и оба они долго
молчали. Из-за
гор показался серый утренний свет и стал наполнять незатейливый кабинет Райнера, а собеседники всё сидели
молча и далеко носились своими думами. Наконец Райнер приподнялся, вздохнул и сказал ломаным русским языком...
Но Неведомов шел
молча, видимо, занятый своими собственными мыслями. Взобравшись на
гору, он вошел в ворота монастыря и, обратившись к шедшему за ним Вихрову, проговорил...
Мари
молчала и, видимо, старалась сохранить совершенно спокойную позу, но лицо ее продолжало
гореть, и в плечах она как-то вздрагивала.
В такие минуты старик тотчас же черствел и угрюмел,
молчал, нахмурившись, или вдруг, обыкновенно чрезвычайно неловко и громко, заговаривал о другом, или, наконец, уходил к себе, оставляя нас одних и давая таким образом Анне Андреевне возможность вполне излить передо мной свое
горе в слезах и сетованиях.
Я чувствую, что сейчас завяжется разговор, что Лукьяныч
горит нетерпением что-то спросить, но только не знает, как приступить к делу. Мы едем
молча еще с добрую версту по мостовнику: я истребляю папиросу за папиросою, Лукьяныч исподлобья взглядывает на меня.
Саша
молча жгла в печке обрывки бумаг и, когда они
сгорали, тщательно мешала пепел с золой.
Мать остановилась у порога и, прикрыв глаза ладонью, осмотрелась. Изба была тесная, маленькая, но чистая, — это сразу бросалось в глаза. Из-за печки выглянула молодая женщина,
молча поклонилась и исчезла. В переднем углу на столе
горела лампа.
Вскоре пикник кончился. Ночь похолодела, и от реки потянуло сыростью. Запас веселости давно истощился, и все разъезжались усталые. Недовольные, не скрывая зевоты. Ромашов опять сидел в экипаже против барышень Михиных и всю дорогу
молчал. В памяти его стояли черные спокойные деревья, и темная
гора, и кровавая полоса зари над ее вершиной, и белая фигура женщины, лежавшей в темной пахучей траве. Но все-таки сквозь искреннюю, глубокую и острую грусть он время от времени думал про самого себя патетически...
Несмотря на этот подленький голос при виде опасности, вдруг заговоривший внутри вас, вы, особенно взглянув на солдата, который, размахивая руками и осклизаясь под
гору, по жидкой грязи, рысью, со смехом бежит мимо вас, — вы заставляете
молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх на скользкую глинистую
гору.
— Вы притворяетесь, Александр; вы чем-нибудь сильно огорчены и
молчите. Прежде, бывало, вы находили, кому поверить ваше
горе; вы знали, что всегда найдете утешение или, по крайней мере, сочувствие; а теперь разве у вас никого уж нет?
Валахина расспрашивала про родных, про брата, про отца, потом рассказала мне про свое
горе — потерю мужа, и уже, наконец, чувствуя, что со мною говорить больше нечего, смотрела на меня
молча, как будто говоря: «Ежели ты теперь встанешь, раскланяешься и уедешь, то сделаешь очень хорошо, мой милый», — но со мной случилось странное обстоятельство.
Вспоминаю каждый твой шаг, улыбку, взгляд, звук твоей походки. Сладкой грустью, тихой, прекрасной грустью обвеяны мои последние воспоминания. Но я не причиню тебе
горя. Я ухожу один,
молча, так угодно было Богу и судьбе. «Да святится имя Твое».
Сидоров, тощий и костлявый туляк, был всегда печален, говорил тихонько, кашлял осторожно, глаза его пугливо
горели, он очень любил смотреть в темные углы; рассказывает ли что-нибудь вполголоса, или сидит
молча, но всегда смотрит в тот угол, где темнее.
Я
молча киваю головой. Сумятица слов все более возбуждает меня, все беспокойнее мое желание расставить их иначе, как они стоят в песнях, где каждое слово живет и
горит звездою в небе.
Поход Ахиллы в губернский город все день ото дня откладывался: дьякон присутствовал при поверке ризницы, книг и церковных сумм, и все это
молча и негодуя бог весть на что. На его
горе, ему не к чему даже было придраться. Но вот Грацианский заговорил о необходимости поставить над могилой Туберозова маленький памятник.
— Элдар, — прошептал Хаджи-Мурат, и Элдар, услыхав свое имя и, главное, голос своего мюршида, вскочил на сильные ноги, оправляя папаху. Хаджи-Мурат надел оружие на бурку. Элдар сделал то же. И оба
молча вышли из сакли под навес. Черноглазый мальчик подвел лошадей. На стук копыт по убитой дороге улицы чья-то голова высунулась из двери соседней сакли, и, стуча деревянными башмаками, пробежал какой-то человек в
гору к мечети.
Две лампы
горели в комнате, и когда та, что стояла перед ними, затрещала, угасая и выкидывая из стекла искры, Никон осторожно поднялся, погасил её, на цыпочках подошёл к столу, принёс другую и снова
молча сел, как раньше.
Большое гостеприимное хозяйство восстановляет нарушенный порядок; монахи кружатся в ленивой, усталой суете, а наверху
горы, пред крыльцом кельи старца Иоанна, собрался полукруг людей, терпеливо и
молча ожидающих утешения, и среди них — Кожемякин.
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе,
горит ярый бой света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно
молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
Кожемякин, вздохнув,
молча отвернулся в сторону. С
горы тянул вечерний ветер; ударили ко всенощной, строгий звон поплыл за реку, в синий лес, а там верхушки елей, вычеканенные в небе, уже осветились красным огнём.
«Вдруг ударило солнце теплом, и земля за два дня обтаяла, как за неделю; в ночь сегодня вскрылась Путаница, и нашёлся Вася под мостом, ниже портомойни. Сильно побит, но сам в реку бросился или сунул кто — не дознано пока. Виня Ефима, полиция допрашивала его, да он столь
горем ушиблен, что заговариваться стал и никакого толка от него не добились. Максим держит руки за спиной и
молчит, точно заснул; глаза мутные, зубы стиснул.
Глаза Маркушки
горели лихорадочным огнем, точно он переживал во второй раз свою золотую лихорадку, которая его мучила целых пятнадцать лет. Татьяна Власьевна
молчала, потому что ей передавалось взволнованное состояние больного Маркушки: она тоже боялась, с одной стороны, этой жилки, а с другой — не могла оторваться от нее. Теперь уж жилка начинала владеть ее мыслями и желаниями, и с каждым часом эта власть делалась сильнее.