Неточные совпадения
Это было ему тем более неприятно, что по некоторым словам, которые он слышал, дожидаясь у двери кабинета, и в особенности по выражению лица отца и
дяди он догадывался, что между ними должна была итти речь о
матери.
Алексей Александрович рос сиротой. Их было два брата. Отца они не помнили,
мать умерла, когда Алексею Александровичу было десять лет. Состояние было маленькое.
Дядя Каренин, важный чиновник и когда-то любимец покойного императора, воспитал их.
Увидать
дядю, похожего на
мать, ему было неприятно, потому что это вызвало в нем те самые воспоминания, которые он считал стыдными.
—
Матери у меня нет, ну, а
дядя каждый год сюда приезжает и почти каждый раз меня не узнает, даже снаружи, а человек умный; ну, а в три года вашей разлуки много воды ушло.
Клим искоса взглянул на
мать, сидевшую у окна; хотелось спросить: почему не подают завтрак? Но
мать смотрела в окно. Тогда, опасаясь сконфузиться, он сообщил
дяде, что во флигеле живет писатель, который может рассказать о толстовцах и обо всем лучше, чем он, он же так занят науками, что…
Не отрывая глаз от медного ободка трубы, Самгин очарованно смотрел. Неисчислимая толпа напоминала ему крестные хода́, пугавшие его в детстве, многотысячные молебны чудотворной иконе Оранской божией
матери; сквозь поток шума звучал в памяти возглас
дяди Хрисанфа...
Вопросы
дяди звучали, как вопросы экзаменатора,
мать была взволнована, отвечала кратко, сухо и как бы виновато.
—
Дядя мой, оказывается. Это — недавно открылось. Он — не совсем
дядя, а был женат на сестре моей
матери, но он любит семейственность, родовой быт и желает, чтоб я считалась его племянницей. Я — могу! Он — добрый и полезный старикан.
— Это —
дядя Яков, — торопливо сказала
мать. — Пожалуйста, открой окно!
— Мне вредно лазить по лестницам, у меня ноги болят, — сказал он и поселился у писателя в маленькой комнатке, где жила сестра жены его. Сестру устроили в чулане.
Мать нашла, что со стороны
дяди Якова бестактно жить не у нее, Варавка согласился...
Дома Клим сообщил
матери о том, что возвращается
дядя, она молча и вопросительно взглянула на Варавку, а тот, наклонив голову над тарелкой, равнодушно сказал...
Вот в какое лоно патриархальной тишины попал юноша Райский. У сироты вдруг как будто явилось семейство,
мать и сестры, в Тите Никоныче — идеал доброго
дяди.
В доме какая радость и мир жили! Чего там не было? Комнатки маленькие, но уютные, с старинной, взятой из большого дома мебелью дедов,
дядей, и с улыбавшимися портретами отца и
матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
Татьяна даже не хотела переселиться к нам в дом и продолжала жить у своей сестры, вместе с Асей. В детстве я видывал Татьяну только по праздникам, в церкви. Повязанная темным платком, с желтой шалью на плечах, она становилась в толпе, возле окна, — ее строгий профиль четко вырезывался на прозрачном стекле, — и смиренно и важно молилась, кланяясь низко, по-старинному. Когда
дядя увез меня, Асе было всего два года, а на девятом году она лишилась
матери.
— Мать-то! мать-то вчера обмишулилась! — в восторге рассказывал брат Степан, — явилась с дядиным билетом, а ее цап-царап! Кабы не
дядя, ночевать бы ей с сестрой на съезжей!
Графиня Марья Евстафьевна Браницкая, урожденная княжна Сапега, была кузиной моей
матери, муж ее был двоюродным
дядей моей
матери.
Я ждал с жутким чувством, когда исчезнет последней ярко — белая шляпа
дяди Генриха, самого высокого из братьев моей
матери, и, наконец, остался один…
Кончилась эта болезнь довольно неожиданно. Однажды отец, вернувшись со службы, привез с собой остряка
дядю Петра. Глаза у Петра, когда он здоровался с
матерью, смеялись, усики шевелились.
Владеть живыми душами — ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих, так что ваша
мать, вы,
дядя уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней…
После святок
мать отвела меня и Сашу, сына
дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Невидимо течет по улице сонная усталость и жмет, давит сердце, глаза. Как хорошо, если б бабушка пришла! Или хотя бы дед. Что за человек был отец мой, почему дед и
дядья не любили его, а бабушка, Григорий и нянька Евгенья говорят о нем так хорошо? А где
мать моя?
Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и кричу, зову. Она не идет, а пьяный
дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает
мать мою.
Дед с
матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались
дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
Заплакали дети, отчаянно закричала беременная тетка Наталья; моя
мать потащила ее куда-то, взяв в охапку; веселая рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье Цыганок сел верхом на спину
дяди Михаила, а мастер Григорий Иванович, плешивый, бородатый человек в темных очках, спокойно связывал руки
дяди полотенцем.
Дядя Михаил, ударив по столу рукою, крикнул
матери...
Он стал говорить с
матерью мягче и меньше, ее речи слушал внимательно, поблескивая глазами, как
дядя Петр, и ворчал, отмахиваясь...
На эти деньги можно было очень сытно прожить день, но Вяхиря била
мать, если он не приносил ей на шкалик или на косушку водки; Кострома копил деньги, мечтая завести голубиную охоту;
мать Чурки была больна, он старался заработать как можно больше; Хаби тоже копил деньги, собираясь ехать в город, где он родился и откуда его вывез
дядя, вскоре по приезде в Нижний утонувший. Хаби забыл, как называется город, помнил только, что он стоит на Каме, близко от Волги.
Мальчик смеялся, слушая эти описания, и забывал на время о своих тяжелых попытках понять рассказы
матери. Но все же эти рассказы привлекали его сильнее, и он предпочитал обращаться с расспросами к ней, а не к
дяде Максиму.
Мать вела его за руку. Рядом на своих костылях шел
дядя Максим, и все они направлялись к береговому холмику, который достаточно уже высушили солнце и ветер. Он зеленел густой муравой, и с него открывался вид на далекое пространство.
Дядя Максим всегда недовольно хмурился в таких случаях, и, когда на глазах
матери являлись слезы, а лицо ребенка бледнело от сосредоточенных усилий, тогда Максим вмешивался в разговор, отстранял сестру и начинал свои рассказы, в которых, по возможности, прибегал только к пространственным и звуковым представлениям.
— Что это с ним? — спрашивала
мать себя и других.
Дядя Максим внимательно вглядывался в лицо мальчика и не мог объяснить его непонятной тревоги.
Вскоре он изучил в совершенстве комнаты по их звукам: различал походку домашних, скрип стула под инвалидом-дядей, сухое, размеренное шоркание нитки в руках
матери, ровное тикание стенных часов.
Он начинал расспрашивать обо всем, что привлекало его внимание, и
мать или, еще чаще,
дядя Максим рассказывали ему о разных предметах и существах, издававших те или другие звуки.
Скажу вам только, что Денис Иванович Фонвизин — родной брат Александра Ивановича Фонвизина, у которого сын Михаил Александрович, то есть Д. И. — родной
дядя М. А. И тот же Д. И. —
дядя Марье Павловне,
матери Натальи Дмитриевны, которая дочь родного его брата Павла Ивановича.
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью.
Мать при мне отца поедом ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость моя прошла у моего
дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного. Еще тогда все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт знает что вышло. Вся смелость меня оставила.
Бумага была подписана моим отцом и
матерью, то есть подписались под их руки; вместо же меня, за неуменьем грамоте, расписался
дядя мой, Сергей Николаич.
Не дождавшись еще отставки, отец и
мать совершенно собрались к переезду в Багрово. Вытребовали оттуда лошадей и отправили вперед большой обоз с разными вещами. Распростились со всеми в городе и, видя, что отставка все еще не приходит, решились ее не дожидаться. Губернатор дал отцу отпуск, в продолжение которого должно было выйти увольнение от службы;
дяди остались жить в нашем доме: им поручили продать его.
Я уже видел свое торжество: вот растворяются двери, входят отец и
мать,
дяди, гости; начинают хвалить меня за мою твердость, признают себя виноватыми, говорят, что хотели испытать меня, одевают в новое платье и ведут обедать…
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда увидел себя перенесенным совсем к другим людям, увидел другие лица, услышал другие речи и голоса, когда увидел любовь к себе от
дядей и от близких друзей моего отца и
матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
Как только
мать стала оправляться, отец подал просьбу в отставку; в самое это время приехали из полка мои
дяди Зубины; оба оставили службу и вышли в чистую, то есть отставку; старший с чином майора, а младший — капитаном.
Матери и отцу моему, видно, нравилось такое чтение, потому что они заставляли меня декламировать при гостях, которых собиралось у нас в доме гораздо менее, чем в прошедшую зиму:
дяди мои были в полку, а некоторые из самых коротких знакомых куда-то разъехались.
Это были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей были почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали так же как и мою
мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой офицер Христофович, которые были дружны с моими
дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это был давнишний друг нашего дома.
Не веря согласию моего отца и
матери, слишком хорошо зная свое несогласие, в то же время я вполне поверил, что эта бумага, которую
дядя называл купчей крепостью, лишает меня и сестры и Сергеевки; кроме мучительной скорби о таких великих потерях, я был раздражен и уязвлен до глубины сердца таким наглым обманом.
— Так! — сказал Павел. Он совершенно понимал все, что говорил ему
дядя. — А отчего, скажи,
дядя, чем день иногда бывает ясней и светлей и чем больше я смотрю на солнце, тем мне тошней становится и кажется, что между солнцем и мною все мелькает тень покойной моей
матери?
— Есть радость жаловаться! Мать-то, может, сама и учила… Да и ему… какой ему резон себя представленья лишать?
Дядя! вы у нас долго пробудете?
Все эти штуки могли еще быть названы хоть сколько-нибудь извинительными шалостями; но было больше того: обязанный, например, приказанием
матери обедать у
дяди каждый день, Козленев ездил потом по всему городу и рассказывал, что тетка его, губернаторша, каждое после-обеда затевает с ним шутки вроде жены Пентефрия […жены Пентефрия.
Но
мать вскоре избавила его от этого труда: она умерла. Вот, наконец, что писал он к
дяде и тетке в Петербург.
Дядя испугался. Душевным страданиям он мало верил, но боялся, не кроется ли под этим унынием начало какого-нибудь физического недуга. «Пожалуй, — думал он, — малый рехнется, а там поди разделывайся с
матерью: то-то заведется переписка! того гляди, еще прикатит сюда».
— Да, вот как мы родня, — продолжала она, — князь Иван Иваныч мне
дядя родной и вашей
матери был
дядя. Стало быть, двоюродные мы были с вашей maman, нет, троюродные, да, так. Ну, а скажите: вы были, мой друг, у кнезь Ивана?
Ченцов же, по большей части сердя
дядю без всякой надобности разными циническими выходками, вдруг иногда обращался к нему как бы к родной
матери своей, с полной откровенностью и даже любовью.