Неточные совпадения
Через два часа Клим Самгин сидел на скамье в парке санатории, пред ним в кресле на колесах развалился Варавка, вздувшийся, как огромный пузырь, синее лицо его, похожее на созревший нарыв, лоснилось, медвежьи глаза смотрели тускло, и было в них что-то сонное, тупое. Ветер поднимал дыбом поредевшие волосы на его голове, перебирал пряди седой бороды, борода лежала на
животе, который
поднялся уже к подбородку его. Задыхаясь, свистящим голосом он понукал Самгина...
Не ожидая согласия Самгина, он сказал кучеру адрес и попросил его ехать быстрей. Убежище его оказалось близко, и вот он шагает по лестнице,
поднимаясь со ступеньки на ступеньку, как резиновый, снова удивляя Самгина легкостью своего шарообразного тела. На тесной площадке — три двери. Бердников уперся
животом в среднюю и, посторонясь, пригласил Самгина...
Ходил он наклонив голову, точно бык, торжественно нося свой солидный
живот, левая рука его всегда играла кистью брелоков на цепочке часов, правая привычным жестом
поднималась и опускалась в воздухе, широкая ладонь плавала в нем, как небольшой лещ.
«Ну, а теперь поблагодари своего благодетеля…» Андрюша обнял
живот г. Беневоленского,
поднялся на цыпочки и достал-таки его руку, которую благодетель, правда, принимал, но не слишком спешил принять…
Когда голова наклонялась, архивариус целовал судью в
живот, когда
поднималась, он целовал в плечо и все время приговаривал голосом, в который старался вложить как можно больше убедительности...
Опуская в колодец свое ведро, чернобородый Кирюха лег
животом на сруб и сунул в темную дыру свою мохнатую голову, плечи и часть груди, так что Егорушке были видны одни только его короткие ноги, едва касавшиеся земли; увидев далеко на дне колодца отражение своей головы, он обрадовался и залился глупым, басовым смехом, а колодезное эхо ответило ему тем же; когда он
поднялся, его лицо и шея были красны, как кумач.
Мойсей Мойсеич тоже
поднялся и, взявшись за
живот, залился тонким смехом, похожим на лай болонки.
Вышел священник и, склонив голову немного вниз, начал возглашать: «Господи, владыко
живота моего!» Бегушев очень любил эту молитву, как одно из глубочайших лирических движений души человеческой, и сверх того высоко ценил ее по силе слова, в котором вылилось это движение; но когда он наклонился вместе с другими в землю, то
подняться затруднился, и уж Маремьяша подбежала и помогла ему; красен он при этом сделался как рак и, не решившись повторять более поклона, опять сел на стул.
Когда вследствие частых посещений буфета шум в приемной увеличился, со всех сторон
поднялись голоса, обращавшиеся к Протасову с просьбой: «Дедушка, хрюкни!» Долго старик отнекивался, но наконец, остановившись посреди комнаты, стал с совершенным подсвистываньем борова хрюкать, причем непонятным образом двигал и вращал своим огромным сферическим
животом.
Хозяин стоял неподвижно, точно он врос в гнилой, щелявый пол. Руки он сложил на
животе, голову склонил немножко набок и словно прислушивался к непонятным ему крикам. Все шумнее накатывалась на него темная, едва освещенная желтым огоньком стенной лампы толпа людей, в полосе света иногда мелькала — точно оторванная — голова с оскаленными зубами, все кричали, жаловались, и выше всех
поднимался голос варщика Никиты...
Mатрена. Бог души не выпет, сама душа не выйдет. В смерти и
животе бог волен, Петр Игнатьич. Тоже и смерти не угадаешь. Бывает, и
поднимешься. Так-то вот у нас в деревне мужик совсем уж было помирал…
Нога, другая нога — неужели все кончено? Нерешительно раскрывает глаза и видит, как
поднимается, качаясь, крест и устанавливается в яме. Видит, как, напряженно содрогаясь, вытягиваются мучительно руки Иисуса, расширяют раны — и внезапно уходит под ребра опавший
живот. Тянутся, тянутся руки, становятся тонкие, белеют, вывертываются в плечах, и раны под гвоздями краснеют, ползут — вот оборвутся они сейчас… Нет, остановилось. Все остановилось. Только ходят ребра, поднимаемые коротким, глубоким дыханием.
Волчье логово перед ним как на блюдечке. Где-то вдали, на колокольне, бьет шесть часов, и каждый удар колокола словно молотом бьет в сердце измученного зверюги. С последним ударом волк
поднялся с логова, потянулся и хвостом от удовольствия замахал. Вот он подошел к аманату, сгреб его в лапы и запустил когти в
живот, чтобы разодрать его на две половины: одну для себя, другую для волчихи. И волчата тут; обсели кругом отца-матери, щелкают зубами, учатся.
Время в клуб воротиться, к обеду…
Нет, уж поздно! Обед при конце,
Слишком мы протянули беседу
О Сереже, лихом молодце.
Стариков полусонная стая
С мест своих тяжело
поднялась,
Животами друг друга толкая,
До диванов кой-как доплелась.
Закурив дорогие сигары,
Неиграющий люд на кружки
Разделился; пошли тары-бары…
(Козыряют давно игроки...
Кто с Богом не водится,
По ночам ему не молится,
На раденьях не трудится,
Сердцем кто не надрывается,
Горючьими слезами не обливается —
Много, много с того спросится,
Тяжело будет ответ держать,
На том свете в темноте лежать!
А кто с Господом водится,
По ночам ему молится,
На раденьях не ленится,
Сердцем своим надрывается,
Живот кровью обливается,
Сердечный ключ
поднимается,
Хотя сердцем надрывается
Да слезами омывается, —
За то на небе ему слава велия!
Катя вскочила. Махновец, с раздробленным коленом, с простреленным
животом, пытался
подняться, ерзал по земле руками и ругался матерными словами. Леонид выстрелил ему прямо в широкое, скуластое лицо. Он дернулся, как будто ожегся выстрелом, и, сникнув, повалился боком на землю.
Священник урезонивать, — куда! И слушать не хотят: изништожь, да и только. «Мы последние
животы сбудем и тебя отблагодарим, только выкопай ты его с кладбища, а то вот и не
поднимемся, так и помрем у тебя в саду».