Неточные совпадения
Он не ел целый день, не спал две ночи, провел несколько часов раздетый на
морозе и чувствовал себя не только свежим и здоровым как никогда, но он чувствовал себя совершенно независимым
от тела: он двигался без усилия мышц и чувствовал, что всё может сделать.
Действительно, вдали уже свистел паровоз. Через несколько минут платформа задрожала, и, пыхая сбиваемым книзу
от мороза паром, прокатился паровоз с медленно и мерно нагибающимся и растягивающимся рычагом среднего колеса и с кланяющимся, обвязанным, заиндевелым машинистом; а за тендером, всё медленнее и более потрясая платформу, стал проходить вагон с багажом и с визжавшею собакой; наконец, подрагивая пред остановкой, подошли пассажирские вагоны.
Сторож, был ли он пьян или слишком закутан
от сильного
мороза, не слыхал отодвигаемого задом поезда, и его раздавили.
У меня
мороз пробежал по коже
от этого смеха…
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед
от действия солнечных лучей и ночных
морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням.
«В сущности, это — победа, они победили», — решил Самгин, когда его натиском толпы швырнуло в Леонтьевский переулок. Изумленный бесстрашием людей, он заглядывал в их лица, красные
от возбуждения, распухшие
от ударов, испачканные кровью, быстро застывавшей на
морозе. Он ждал хвастливых криков, ждал выявления гордости победой, но высокий, усатый человек в старом, грязноватом полушубке пренебрежительно говорил, прислонясь к стене...
Вечером Клим плутал по переулкам около Сухаревой башни. Щедро светила луна,
мороз окреп; быстро мелькали темные люди, согнувшись, сунув руки в рукава и в карманы; по сугробам снега прыгали их уродливые тени. Воздух хрустально дрожал
от звона бесчисленных колоколов, благовестили ко всенощной.
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске:
от злой собаки,
от проезжей телеги,
от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий
мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
Доха, то есть козлиная мягкая шкура (дикого горного козла), решительно защищает
от всякого
мороза и не надо никакого тулупа под нее: только тяжести прибавит.
От подошвы Фудзи наши герои, «по образу пешего хождения», через горы, направились в ту же бухту Хеда, куда намеревались было ввести фрегат, и расположились там на бивуаках (при 4˚
мороза, не забудьте!), пока готовились бараки для их помещения, временного и, по возможности, недолгого, потому что в положении Робинзонов Крузе пятистам человекам долго оставаться нельзя.
На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо
от мороза. И было
от чего: у носа постоянно торчал обледенелый шарф: кто-то будто держал за нос ледяными клещами. Боль невыносимая! Я спешил добраться до города, боясь разнемочься, и гнал более двухсот пятидесяти верст в сутки, нигде не отдыхал, не обедал.
У нас на суда взяли несколько манильских снастей; при постановке парусов
от них раздавалась такая музыка, что все зажимали уши: точно тысяча саней скрипели по
морозу.
Как войдешь с
морозу, охватит вас и в минуту согреет тепло, которое так и пышет
от целого костра стоймя горящих поленьев лиственницы.
Фрегат повели, приделав фальшивый руль, осторожно, как носят раненого в госпиталь, в отысканную в другом заливе, верстах в 60
от Симодо, закрытую бухту Хеда, чтобы там повалить на отмель, чинить — и опять плавать. Но все надежды оказались тщетными. Дня два плаватели носимы были бурным ветром по заливу и наконец должны были с неимоверными усилиями перебраться все (при
морозе в 4˚) сквозь буруны на шлюпках, по канату, на берег, у подошвы японского Монблана, горы Фудзи, в противуположной стороне
от бухты Хеда.
Но довольно. Как ни хорошо отдохнуть в Якутске
от трудного пути, как ни любезны его жители, но пробыть два месяца здесь — утомительно. Боже сохрани
от лютости скуки и сорокаградусных
морозов! Пора, пора,
морозы уже трещат: 32, 35 и 37˚; скоро дышать будет тяжело. В прошедшем году
мороз здесь достигал, говорят, до 48˚.
Мы вторую станцию едем
от Усть-Маи, или Алданского селения. Вчера сделали тридцать одну версту, тоже по болотам, но те болота ничто в сравнении с нынешними. Станция положена, по их милости, всего семнадцать верст. Мы встали со светом, поехали еще по утреннему
морозу; лошади скользят на каждом шагу; они не подкованы. Князь Оболенский говорит, что они тверже копытами, оттого будто, что овса не едят.
Все это надевается в защиту
от сорокаградусного
мороза.
А я все хожу в петербургском байковом пальто и в резиновых калошах. Надо мной смеются и пророчат простуду, но ничего: только брови, ресницы, усы, а у кого есть и борода, куржевеют, то есть покрываются льдом, так что брови срастаются с ресницами, усы с бородой и образуют на лице ледяное забрало;
от мороза даже зрачкам больно.
В каюте
от внешнего воздуха с дождем, отчасти с
морозом, защищала одна рама в маленьком окне.
Хиония Алексеевна готова была даже заплакать
от волнения и благодарности. Половодова была одета, как всегда, богато и с тем вкусом, как унаследовала
от своей maman. Сама Антонида Ивановна разгорелась на
морозе румянцем во всю щеку и была так заразительно свежа сегодня, точно разливала кругом себя молодость и здоровье. С этой женщиной ворвалась в гостиную Хионии Алексеевны первая слабая надежда, и ее сердце задрожало при мысли, что, может быть, еще не все пропало, не все кончено…
Коля указал на рослого мужика в тулупе, с добродушною физиономией, который у своего воза похлопывал
от холода ладонями в рукавицах. Длинная русая борода его вся заиндевела
от мороза.
— Я эту штучку давно уже у чиновника Морозова наглядел — для тебя, старик, для тебя. Она у него стояла даром,
от брата ему досталась, я и выменял ему на книжку, из папина шкафа: «Родственник Магомета, или Целительное дурачество». Сто лет книжке, забубенная, в Москве вышла, когда еще цензуры не было, а
Морозов до этих штучек охотник. Еще поблагодарил…
Чуть брезжилось; звезды погасли одна за другой; побледневший месяц медленно двигался навстречу легким воздушным облачкам. На другой стороне неба занималась заря. Утро было холодное. В термометре ртуть опустилась до — 39°С. Кругом царила торжественная тишина; ни единая былинка не шевелилась. Темный лес стоял стеной и, казалось, прислушивался, как трещат
от мороза деревья. Словно щелканье бича, звуки эти звонко разносились в застывшем утреннем воздухе.
С рассветом опять ударил
мороз; мокрая земля замерзла так, что хрустела под ногами.
От реки поднимался пар. Значит, температура воды была значительно выше температуры воздуха. Перед выступлением мы проверили свои продовольственные запасы. Хлеба у нас осталось еще на двое суток. Это не особенно меня беспокоило. По моим соображениям, до моря было не особенно далеко, а там к скале Ван-Син-лаза продовольствие должен принести удэгеец Сале со стрелками.
После 1 декабря сильные северо-западные ветры стали стихать. Иногда выпадали совершенно тихие дни. Показания анемометра колебались теперь в пределах
от 60 до 75, но вместе с тем стали увеличиваться
морозы.
Как и надо было ожидать, к рассвету
мороз усилился до — 32°С. Чем дальше мы отходили
от Сихотэ-Алиня, тем ниже падала температура. Известно, что в прибрежных странах очень часто на вершинах гор бывает теплее, чем в долинах. Очевидно, с удалением
от моря мы вступили в «озеро холодного воздуха», наполнявшего долину реки.
Лежёня посадили в сани. Он задыхался
от радости, плакал, дрожал, кланялся, благодарил помещика, кучера, мужиков. На нем была одна зеленая фуфайка с розовыми лентами, а
мороз трещал на славу. Помещик молча глянул на его посиневшие и окоченелые члены, завернул несчастного в свою шубу и привез его домой. Дворня сбежалась. Француза наскоро отогрели, накормили и одели. Помещик повел его к своим дочерям.
От первых
морозов его одышке полегчило, но зато посетил его уже не ударчик, а удар настоящий.
Ночью был туманный
мороз. Откровенно говоря, я был бы очень рад, если бы к утру разразилась непогода. По крайней мере мы отдохнули бы и выспались как следует, но едва взошло солнце, как туман сразу рассеялся. Прибрежные кусты и деревья около проток заиндевели и сделались похожими на кораллы. На гладком льду иней осел розетками. Лучи солнца играли в них, и
от этого казалось, будто по реке рассыпаны бриллианты.
Багровая заря вечером и мгла на горизонте перед рассветом были верными признаками того, что утром будет
мороз. Та к оно и случилось. Солнце взошло мутное, деформированное. Оно давало свет, но не тепло.
От диска его кверху и книзу шли яркие лучи, а по сторонам были светящиеся радужные пятна, которые на языке полярных народов называются «ушами солнца».
В дождь и слякоть принужден он бегать по дворам; в бурю, в крещенский
мороз уходит он в сени, чтоб только на минуту отдохнуть
от крика и толчков раздраженного постояльца.
И во всей России —
от Берингова пролива до Таурогена — людей пытают; там, где опасно пытать розгами, пытают нестерпимым жаром, жаждой, соленой пищей; в Москве полиция ставила какого-то подсудимого босого, градусов в десять
мороза, на чугунный пол — он занемог и умер в больнице, бывшей под начальством князя Мещерского, рассказывавшего с негодованием об этом.
Складчину… или начнется следствие о мертвом теле какого-нибудь пьяницы, сгоревшего
от вина и замерзнувшего
от мороза.
Сколько есть на свете барышень, добрых и чувствительных, готовых плакать о зябнущем щенке, отдать нищему последние деньги, готовых ехать в трескучий
мороз на томболу [лотерею (
от ит. tombola).] в пользу разоренных в Сибири, на концерт, дающийся для погорелых в Абиссинии, и которые, прося маменьку еще остаться на кадриль, ни разу не подумали о том, как малютка-форейтор мерзнет на ночном
морозе, сидя верхом с застывающей кровью в жилах.
Мы сидели раз вечером с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о «гексаметре», страшно рубя на стопы голосом и рукой каждый стих из Гнедичевой «Илиады», — вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем
от городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор на дворе… я вспыхнул в лице, мне было не до рубленого гнева «Ахиллеса, Пелеева сына», я бросился стремглав в переднюю, а тверская кузина, закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах, красная
от морозу, а может, и
от радости, бросилась меня целовать.
Это возбуждало гнев и негодование благотворительных дам, боящихся благотворением сделать удовольствие, боящихся больше благотворить, чем нужно, чтоб спасти
от голодной смерти и трескучих
морозов.
Я думаю, у меня горло замерзло
от проклятого
морозу.
Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт перепрыгивал с одного копытца на другое и дул себе в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерзнувшие руки. Не мудрено, однако ж, и смерзнуть тому, кто толкался
от утра до утра в аду, где, как известно, не так холодно, как у нас зимою, и где, надевши колпак и ставши перед очагом, будто в самом деле кухмистр, поджаривал он грешников с таким удовольствием, с каким обыкновенно баба жарит на рождество колбасу.
Чудно блещет месяц! Трудно рассказать, как хорошо потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовыми на все шутки и выдумки, какие может только внушить весело смеющаяся ночь. Под плотным кожухом тепло;
от мороза еще живее горят щеки; а на шалости сам лукавый подталкивает сзади.
— Малой, смотайся ко мне на фатеру да скажи самой, что я обедать не буду, в город еду, — приказывает сосед-подрядчик, и «малый» иногда по дождю и грязи, иногда в двадцатиградусный
мороз, накинув на шею или на голову грязную салфетку, мчится в одной рубахе через улицу и исполняет приказание постоянного посетителя, которым хозяин дорожит. Одеваться некогда — по шее попадет
от буфетчика.
Автомобиль бешено удирал
от пожарного обоза, запряженного отличными лошадьми. Пока не было телефонов, пожары усматривали с каланчи пожарные. Тогда не было еще небоскребов, и вся Москва была видна с каланчи как на ладони. На каланче, под шарами, ходил день и ночь часовой. Трудно приходилось этому «высокопоставленному» лицу в бурю-непогоду, особенно в
мороз зимой, а летом еще труднее: солнце печет, да и пожары летом чаще, чем зимой, — только гляди, не зевай! И ходит он кругом и «озирает окрестности».
Когда старшая нагнулась, чтобы отстегнуть высокие калоши, мне мелькнула при свете лампы покрасневшая
от мороза щека и розовое ухо с сережкой.
Вот огромный Петров, точно падающая башня, вот даже Лемпи, без коньков, весь красный
от мороза, рассказывает, как они бегали на коньках в школе Песталоцци.
В особенно погожие дни являются горожане и горожанки. Порой приходит с сестрой и матерью она, кумир многих сердец, усиленно бьющихся под серыми шинелями. В том числе — увы! — и моего бедного современника… Ей взапуски подают кресло. Счастливейший выхватывает кресло из толпы соперников… Усиленный бег, визг полозьев, морозный ветер с легким запахом духов, а впереди головка, уткнувшаяся в муфту
от мороза и
от страха… Огромный пруд кажется таким маленьким и тесным… Вот уже берег…
Лицо у нее разгорелось
от мороза, и она заглядывала ему прямо в глаза, улыбающаяся, молодая, красивая, свежая. Он ее крепко обхватил за талию и тоже почувствовал себя так легко и весело.
Многие поумирали
от холода, они — люди теплой стороны,
мороз им непривычен.
Старче всё тихонько богу плачется,
Просит у Бога людям помощи,
У Преславной Богородицы радости,
А Иван-от Воин стоит около,
Меч его давно в пыль рассыпался,
Кованы доспехи съела ржавчина,
Добрая одежа поистлела вся,
Зиму и лето гол стоит Иван,
Зной его сушит — не высушит,
Гнус ему кровь точит — не выточит,
Волки, медведи — не трогают,
Вьюги да
морозы — не для него,
Сам-от он не в силе с места двинуться,
Ни руки поднять и ни слова сказать,
Это, вишь, ему в наказанье дано...
Его белье, пропитанное насквозь кожными отделениями, не просушенное и давно не мытое, перемешанное со старыми мешками и гниющими обносками, его портянки с удушливым запахом пота, сам он, давно не бывший в бане, полный вшей, курящий дешевый табак, постоянно страдающий метеоризмом; его хлеб, мясо, соленая рыба, которую он часто вялит тут же в тюрьме, крошки, кусочки, косточки, остатки щей в котелке; клопы, которых он давит пальцами тут же на нарах, — всё это делает казарменный воздух вонючим, промозглым, кислым; он насыщается водяными парами до крайней степени, так что во время сильных
морозов окна к утру покрываются изнутри слоем льда и в казарме становится темно; сероводород, аммиачные и всякие другие соединения мешаются в воздухе с водяными парами и происходит то самое,
от чего, по словам надзирателей, «душу воротит».
Чем севернее переправа, тем ближе к устью Амура и, значит, меньше опасности погибнуть
от голода и
мороза; у устья Амура много гиляцких деревушек, недалеко город Николаевск, потом Мариинск, Софийск и казацкие станицы, где на зиму можно наняться в работники и где, как говорят, даже среди чиновников есть люди, которые дают несчастным приют и кусок хлеба.
Когда же деревья облетят, а трава
от дождей и
морозов завянет и приляжет к земле, тетерева по утрам и вечерам начинают садиться на деревья сначала выводками, а потом собравшимися стаями, в которых старые уже смешиваются с молодыми.