Неточные совпадения
«Ну как скажет
на два
дня», — думала она, и сердце у ней
замирало.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее
на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что
на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него
замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Хоть он и знал, что Григорий болен, а может быть, и Смердяков в самом
деле болен и что услышать его некому, но инстинктивно притаился,
замер на месте и стал прислушиваться.
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем эти думы. Зато в другое время пустит он своего коня во всю прыть по только что вспаханному полю или заставит его соскочить
на самое
дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и
замирает в нем сердце от восторга, громкое гикание вырывается из уст, и знает он, знает наверное, что это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая лошадь в состоянии сделать то, что делает эта?
В будни и небазарные
дни село словно
замирало; люди скрывались по домам, — только изредка проходил кто-нибудь мимо палисадника в контору по
делу, да
на противоположном крае площади, в какой-нибудь из редких открытых лавок, можно было видеть сидельцев, играющих в шашки.
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении все виднелась серая фигурка
на белом снегу, сердце все еще
замирало, а в груди при воспоминании переливалась горячая волна.
Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не мог и не хотел примириться с мыслью, что этой девочки совсем нет
на свете.
В этот промежуток
дня наш двор
замирал. Конюхи от нечего делать ложились спать, а мы с братом слонялись по двору и саду, смотрели с заборов в переулок или
на длинную перспективу шоссе, узнавали и делились новостями… А солнце, подымаясь все выше, раскаляло камни мощеного двора и заливало всю нашу усадьбу совершенно обломовским томлением и скукой…
И тихого ангела бог ниспослал
В подземные копи, — в мгновенье
И говор, и грохот работ замолчал,
И
замерло словно движенье,
Чужие, свои — со слезами в глазах,
Взволнованны, бледны, суровы,
Стояли кругом.
На недвижных ногах
Не издали звука оковы,
И в воздухе поднятый молот застыл…
Всё тихо — ни песни, ни речи…
Казалось, что каждый здесь с нами
делилИ горечь, и счастие встречи!
Святая, святая была тишина!
Какой-то высокой печали,
Какой-то торжественной думы полна.
Все там было свое как-то: нажгут дома,
на происшествие поедешь, лошадки фыркают, обдавая тонким облаком взметенного снега, ночь в избе,
на соломе, спор с исправником, курьезные извороты прикосновенных к
делу крестьян, или езда теплою вешнею ночью, проталины, жаворонки так и
замирают, рея в воздухе, или, наконец, еще позже, едешь и думаешь… тарантасик подкидывает, а поле как посеребренное, и по нем ходят то тяжелые драхвы, то стальнокрылые стрепеты…
Павел между тем глядел в угол и в воображении своем представлял, что, вероятно, в их длинной зале расставлен был стол, и труп отца, бледный и похолоделый, положен был
на него, а теперь отец уже лежит в земле сырой, холодной, темной!.. А что если он в своем одночасье не умер еще совершенно и ожил в гробу? У Павла сердце
замерло, волосы стали дыбом при этой мысли. Он прежде всего и как можно скорее хотел почтить память отца каким-нибудь серьезно добрым
делом.
Господи! неужели нужно, чтоб обстоятельства вечно гнели и покалывали человека, чтоб не дать заснуть в нем энергии, чтобы не дать
замереть той страстности стремлений, которая горит
на дне души, поддерживаемая каким-то неугасаемым огнем? Ужели вечно нужны будут страдания, вечно вопли, вечно скорби, чтобы сохранить в человеке чистоту мысли, чистоту верования?
На другой
день опять ожила, опять с утра была весела, а к вечеру сердце стало пуще ныть и
замирать и страхом, и надеждой. Опять не пришли.
В нестерпимой тоске, ежеминутно трепеща и удивляясь
на самого себя, стеная и
замирая попеременно, дожил он кое-как, запершись и лежа
на диване, до одиннадцати часов утра следующего
дня, и вот тут-то вдруг и последовал ожидаемый толчок, вдруг направивший его решимость.
Ночью она ворочалась с боку
на бок,
замирая от страха при каждом шорохе, и думала: «Вот в Головлеве и запоры крепкие, и сторожа верные, стучат себе да постукивают в доску не уставаючи — спи себе, как у Христа за пазушкой!»
Днем ей по целым часам приходилось ни с кем не вымолвить слова, и во время этого невольного молчания само собой приходило
на ум: вот в Головлеве — там людно, там есть и душу с кем отвести!
Шёл к зеркалу и, взглянув
на себя, угрюмо отступал прочь, сердце
замирало, из него дымом поднимались в голову мысли о близком конце
дней, эти мысли мертвили мозг, от них было холодно костям, седые, поредевшие волосы тихонько шевелились.
И шла эта распря, то
замирая, то разгораясь, вплоть до наших
дней. И надо сказать правду, что большая часть ее эпизодов разыгралась исключительно
на боках земцев и к полному удовлетворению Сквозника-Дмухановского.
Тебя покамест не нужно, а между тем
дело, может быть, и уладится к лучшему», — пробормотал господин Голядкин Петрушке, встретив его
на лестнице; потом выбежал
на двор и вон из дому; сердце его
замирало; он еще не решался…
Слова у него
на языке
замерли; он даже ругнул себя за эту мысль; даже тут же и уличил себя в низости, в трусости за эту мысль; однако
дело его все-таки не двинулось с места.
То ли
дело все понимать, все сознавать, все невозможности и каменные стены; не примиряться ни с одной из этих невозможностей и каменных стен, если вам мерзит примиряться; дойти путем самых неизбежных логических комбинаций до самых отвратительных заключений
на вечную тему о том, что даже и в каменной-то стене как будто чем-то сам виноват, хотя опять-таки до ясности очевидно, что вовсе не виноват, и вследствие этого, молча и бессильно скрежеща зубами, сладострастно
замереть в инерции, мечтая о том, что даже и злиться, выходит, тебе не
на кого; что предмета не находится, а может быть, и никогда не найдется, что тут подмена, подтасовка, шулерство, что тут просто бурда, — неизвестно что и неизвестно кто, но, несмотря
на все эти неизвестности и подтасовки, у вас все-таки болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше болит!
Формалисты довольствуются тем, что выплыли в море, качаются
на поверхности его, не плывут никуда, и оканчивают тем, что обхватываются льдом, не замечая того; наружно для них те же стремящиеся прозрачные волны — но в самом
деле это мертвый лед, укравший очертания движения, живая струя
замерла сталактитом, все окоченело.
Это была третья встреча. Потом
дней пять сряду решительно «никто» не встречался, а об «каналье» и слух
замер. А между тем нет-нет да и вспомнится господин с крепом
на шляпе. С некоторым удивлением ловил себя
на этом Вельчанинов: «Что мне тошно по нем, что ли? Гм!.. А тоже, должно быть, у него много
дела в Петербурге, — и по ком это у него креп? Он, очевидно, узнавал меня, а я его не узнаю. И зачем эти люди надевают креп? К ним как-то нейдет… Мне кажется, если я поближе всмотрюсь в него, я его узнаю…»
Они спорили и шли вперёд, а встречу им по небу быстро ползла тёмная туча, и уже где-то далеко глухо ворчал гром. Тяжёлая духота разливалась в воздухе, точно надвигавшаяся туча, сгущая зной
дня, гнала его пред собой. В жадном ожидании освежающей влаги листья
на деревьях
замерли.
Из глубин небесных тихо спускались звёзды и,
замирая высоко над землёю, радостно обещали
на завтра ясный
день. Со
дна котловины бесшумно вставала летняя ночь, в ласковом её тепле незаметно таяли рощи, деревни, цветные пятна полей и угасал серебристо-синий блеск реки.
Алёша был занят с подростками и едва успевал удовлетворять их запросы, злился, ругался, а Ваня — плохой нам помощник: он как бы
замер на своём
деле — религии и церкви.
Возвратиться опять к несчастным котятам и мухам, подавать нищим деньги, не ею выработанные и бог знает как и почему ей доставшиеся, радоваться успехам в художестве Шубина, трактовать о Шеллинге с Берсеневым, читать матери «Московские ведомости» да видеть, как
на общественной арене подвизаются правила в виде разных Курнатовских, — и нигде не видеть настоящего
дела, даже не слышать веяния новой жизни… и понемногу, медленно и томительно вянуть, хиреть,
замирать…
Его тусклые и воспалённые глаза старика, с красными, опухшими веками, беспокойно моргали, а испещрённое морщинами лицо
замерло в выражении томительной тоски. Он то и
дело сдержанно кашлял и, поглядывая
на внука, прикрывал рот рукой. Кашель был хрипл, удушлив, заставлял деда приподниматься с земли и выжимал
на его глазах крупные капли слёз.
И календарь
на письменном столе, который он всегда переворачивал сам, чаще с вечера, точно призывая следующий
день, —
замер неподвижно
на каком-то из старых, давно минувших
дней; и, взглядывая иногда
на эту застывшую черную цифру и даже не догадываясь, в чем
дело, он ощущал жжение в груди, что-то вроде легкой тошноты, и быстро отводил глаза.
Дом, в котором она жила со
дня рождения и который в завещании был записан
на ее имя, находился
на окраине города, в Цыганской слободке, недалеко от сада «Тиволи»; по вечерам и по ночам ей слышно было, как в саду играла музыка, как лопались с треском ракеты, и ей казалось, что это Кукин воюет со своей судьбой и берет приступом своего главного врага — равнодушную публику; сердце у нее сладко
замирало, спать совсем не хотелось, и, когда под утро он возвращался домой, она тихо стучала в окошко из своей спальни и, показывая ему сквозь занавески только лицо и одно плечо, ласково улыбалась…
Поехал я
на другой
день. Еще когда подъезжал к усадьбе, у меня
замерло сердце; представьте себе, после этакого устройства, какое было при брате, вижу я, что флигеля развалились, сад заглох, аллейка эта срублена, сломана, а с дома тес даже ободран, которым был обшит; внутри не лучше: в зале штукатурка обвалилась, пол качается; сама хозяйка поместилась в одной маленькой комнате, потому что во всех прочих холод страшный. Мне обрадовалась, бросилась
на шею, прослезилась.
Вышел Самоквасов
на улицу.
День ясный. Яркими, но не знойными лучами обливало землю осеннее солнце, в небе ни облачка, в воздухе тишь…
Замер городок по-будничному — пусто, беззвучно… В поле пошел Петр Степаныч.
Ванскок стояла посреди комнаты
на том самом месте, где ее обнял Горданов; маленькая, коренастая фигура Помадной банки так прикипела к полу всем своим
дном, лицо ее было покрыто яркою краской негодования, вывороченные губы широко раскрылись, глаза пылали гневом и искри лись, а руки, вытянувшись судорожно,
замерли в том напряжении, которым она отбросила от себя Павла Николаевича.
В душе моей было тяжело и непокойно, когда я легла
на жесткую институтскую постель; я долго ворочалась, не переставая думать о завтрашнем
дне. Тоскливо
замирало мое бедное сердце.
Но странное
дело… Там, в убогой деревенской церкви, забившись в темный уголок, я молилась горячо, забывая весь окружающий мир… Здесь, в красивом институтском храме, молитва стыла, как говорится,
на губах, и вся я
замирала от этих дивных, как казалось мне тогда, голосов, этой величавой торжественной службы…
Палочка
замерла в одном положении, и когда он, желая поправить
дело, махнул ею, она выпала из его рук и застучала по полу…Первая скрипка с удивлением поглядела
на него и нагнулась за палочкой. Виолончель подумала, что с дирижером дурно, замолкла и опять начала, но невпопад…Звуки завертелись, закружились в воздухе и, ища выхода из беспорядка, затянули возмутительную резь…
Было везде тихо, тихо. Как перед грозою, когда листья
замрут, и даже пыль прижимается к земле. Дороги были пустынны, шоссе как вымерло. Стояла страстная неделя.
Дни медленно проплывали — безветренные, сумрачные и теплые.
На северо-востоке все время слышались в тишине глухие буханья. Одни говорили, — большевики обстреливают город, другие, — что это добровольцы взрывают за бухтою артиллерийские склады.
Раньше он мне мало нравился. Чувствовался безмерно деспотичный человек, сектант, с головою утонувший в фракционных кляузах. Но в те
дни он вырос вдруг в могучего трибуна. Душа толпы была в его руках, как буйный конь под лихим наездником. Поднимется
на ящик, махнет карандашом, — и бушующее митинговое море
замирает, и мертвая тишина. Брови сдвинуты, глаза горят, как угли, и гремит властная речь.
Из того светлого, что было во мне, в том светлом, что было кругом, темным жителем чужого мира казался этот человек. Он все ходил, потом сел к столу. Закутался в халат, сгорбился и тоскливо
замер под звучавшими из мрака напоминаниями о смерти. Видел я его взъерошенного, оторванного от жизни Хозяина, видел, как в одиноком ужасе ворочается он
на дне души и ничего, ничего не чует вокруг.
На следующий
день главный врач в канцелярию не пришел,
на третий, четвертый
день — тоже. Брук подробно рассказывал нам всю историю,
замирал и волновался.
— И та и другие идут без зова, Никита Иванович!
Дни наши в руце Божией: ни одной иоты не прибавим к ним, когда они сочтены. Верь, и моему земному житию предел близок: сердце вещун, не обманщик. Лучше умереть, чем
замирать всечасно. Вчера я исповедался отцу духовному и сподобился причаститься святых тайн; ныне, если благословит Господь, исполню еще этот долг христианский. Теперь хочу открыть тебе душу свою. Ты меня давно знаешь, друг, но знаешь ли, какой тяжкий грех лежит
на ней?