Неточные совпадения
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш
милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит
сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Я чувствую, что у меня есть
сердце и что есть во мне много хорошего, Эти
милые влюбленные глаза!
Прошло минут пять;
сердце мое сильно билось, но мысли были спокойны, голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к
милой Мери, но старания мои были напрасны.
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту
сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь,
милые друзья!
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев;
Он
сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья
сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Татьяна любопытным взором
На воск потопленный глядит:
Он чудно вылитым узором
Ей что-то чудное гласит;
Из блюда, полного водою,
Выходят кольца чередою;
И вынулось колечко ей
Под песенку старинных дней:
«Там мужички-то всё богаты,
Гребут лопатой серебро;
Кому поем, тому добро
И слава!» Но сулит утраты
Сей песни жалостный напев;
Милей кошурка
сердцу дев.
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты был со мной,
Я стал бы просьбою нескромной
Тебя тревожить,
милый мой:
Чтоб на волшебные напевы
Переложил ты страстной девы
Иноплеменные слова.
Где ты? приди: свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув
сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя моего.
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль:
милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым
сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
Кокетка судит хладнокровно,
Татьяна любит не шутя
И предается безусловно
Любви, как
милое дитя.
Не говорит она: отложим —
Любви мы цену тем умножим,
Вернее в сети заведем;
Сперва тщеславие кольнем
Надеждой, там недоуменьем
Измучим
сердце, а потом
Ревнивым оживим огнем;
А то, скучая наслажденьем,
Невольник хитрый из оков
Всечасно вырваться готов.
И вновь задумчивый, унылый
Пред
милой Ольгою своей,
Владимир не имеет силы
Вчерашний день напомнить ей;
Он мыслит: «Буду ей спаситель.
Не потерплю, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое
сердце искушал;
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял еще полураскрытый».
Всё это значило, друзья:
С приятелем стреляюсь я.
За что ж виновнее Татьяна?
За то ль, что в
милой простоте
Она не ведает обмана
И верит избранной мечте?
За то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И
сердцем пламенным и нежным?
Ужели не простите ей
Вы легкомыслия страстей?
Случайно вас когда-то встретя,
В вас искру нежности заметя,
Я ей поверить не посмел:
Привычке
милой не дал ходу;
Свою постылую свободу
Я потерять не захотел.
Еще одно нас разлучило…
Несчастной жертвой Ленский пал…
Ото всего, что
сердцу мило,
Тогда я
сердце оторвал;
Чужой для всех, ничем не связан,
Я думал: вольность и покой
Замена счастью. Боже мой!
Как я ошибся, как наказан…
О
милые и несправедливые
сердца!
Кабанова. Не слыхала, мой друг, не слыхала, лгать не хочу. Уж кабы я слышала, я бы с тобой, мой
милый, тогда не так заговорила. (Вздыхает.) Ох, грех тяжкий! Вот долго ли согрешить-то! Разговор близкий
сердцу пойдет, ну, и согрешишь, рассердишься. Нет, мой друг, говори, что хочешь, про меня. Никому не закажешь говорить: в глаза не посмеют, так за глаза станут.
Евфросинья Потаповна. Да не об ученье peчь, а много очень добра изводят. Кабы свой материал, домашний, деревенский, так я бы слова не сказала, а то купленный, дорогой, так его и жалко.
Помилуйте, требует сахару, ванилю, рыбьего клею; а ваниль этот дорогой, а рыбий клей еще дороже. Ну и положил бы чуточку для духу, а он валит зря: сердце-то и мрет, на него глядя.
—
Милый, я — рада! Так рада, что — как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, — ну, что я такое? Хористка, мать — коровница, отец — плотник, и вдруг — могу! Какие-то морды, животы перед глазами, а я — пою, и вот, сейчас —
сердце разорвется, умру! Это… замечательно!
«Слезами и
сердцем, а не пером благодарю вас,
милый,
милый брат, — получил он ответ с той стороны, — не мне награждать за это: небо наградит за меня! Моя благодарность — пожатие руки и долгий, долгий взгляд признательности! Как обрадовался вашим подаркам бедный изгнанник! он все „смеется“ с радости и оделся в обновки. А из денег сейчас же заплатил за три месяца долгу хозяйке и отдал за месяц вперед. И только на три рубля осмелился купить сигар, которыми не лакомился давно, а это — его страсть…»
Отчего же
милее? Может быть, бабушка теперь щадит ее, думалось Вере, оттого, что ее женское, глубокое
сердце открылось состраданию. Ей жаль карать бедную, больную, покаявшуюся, — и она решилась покрыть ее грех христианским милосердием.
—
Помилуйте! это честнейшее
сердце, благородная натура, но нервная, страстная, огненная и раздражительная! — защищали его два-три дружеские голоса.
Он прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется
сердце, чуя близость… чего? наивного,
милого ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
— Mon enfant, клянусь тебе, что в этом ты ошибаешься: это два самые неотложные дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, —
милый мой юноша! (Он положил мне обе руки на голову.) Благословляю тебя и твой жребий… будем всегда чисты
сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно больше… будем любить все прекрасное… во всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя! (франц.)]
— Не то что смерть этого старика, — ответил он, — не одна смерть; есть и другое, что попало теперь в одну точку… Да благословит Бог это мгновение и нашу жизнь, впредь и надолго!
Милый мой, поговорим. Я все разбиваюсь, развлекаюсь, хочу говорить об одном, а ударяюсь в тысячу боковых подробностей. Это всегда бывает, когда
сердце полно… Но поговорим; время пришло, а я давно влюблен в тебя, мальчик…
— Но я замечаю, мой
милый, — послышалось вдруг что-то нервное и задушевное в его голосе, до
сердца проницающее, что ужасно редко бывало с ним, — я замечаю, что ты и сам слишком горячо говоришь об этом. Ты сказал сейчас, что ездишь к женщинам… мне, конечно, тебя расспрашивать как-то… на эту тему, как ты выразился… Но и «эта женщина» не состоит ли тоже в списке недавних друзей твоих?
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я сам было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как пишу, у меня краска в лице), —
милый друг, ты мне теперь как родной; ты мне в этот месяц стал как кусок моего собственного
сердца!
Всякая-то травка, всякая-то букашка, муравей, пчелка золотая, все-то до изумления знают путь свой, не имея ума, тайну Божию свидетельствуют, беспрерывно совершают ее сами, и, вижу я, разгорелось
сердце милого юноши.
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем
сердце мне нет места, мой
милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
— Благослови Господь вас обеих, и тебя и младенца Лизавету. Развеселила ты мое
сердце, мать. Прощайте,
милые, прощайте, дорогие, любезные.
— А и я с тобой, я теперь тебя не оставлю, на всю жизнь с тобой иду, — раздаются подле него
милые, проникновенные чувством слова Грушеньки. И вот загорелось все
сердце его и устремилось к какому-то свету, и хочется ему жить и жить, идти и идти в какой-то путь, к новому зовущему свету, и скорее, скорее, теперь же, сейчас!
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и
сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания,
милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
— Здесь все друзья мои, все, кого я имею в мире,
милые друзья мои, — горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и
сердце Алеши опять разом повернулось к ней.
— «Умилительные слезки твои лишь отдых душевный и к веселию
сердца твоего
милого послужат», — прибавил он уже про себя, отходя от Алеши и любовно о нем думая.
— Да вы-то меня, может, тоже не так совсем понимаете,
милая барышня, я, может, гораздо дурнее того, чем у вас на виду. Я
сердцем дурная, я своевольная. Я Дмитрия Федоровича, бедного, из-за насмешки одной тогда заполонила.
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки
сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его
милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой земле, изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом
сердце его во всю его жизнь, о том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
Поутру же старец Зосима положительно изрек ему, отходя ко сну: «Не умру прежде, чем еще раз не упьюсь беседой с вами, возлюбленные
сердца моего, на
милые лики ваши погляжу, душу мою вам еще раз изолью».
Но ты, мой
милый, держал себя так, что от тебя не нужно утаивать ничего, что мое
сердце открыто перед тобою, как передо мною самой».
Она была так близка, она пришла ко мне с полной решимостью, в полной невинности
сердца и чувств, она принесла мне свою нетронутую молодость… и я не прижал ее к своей груди, я лишил себя блаженства увидать, как ее
милое лицо расцвело бы радостью и тишиною восторга…
Завет отца и матери, о
милый,
Не смею я нарушить. Вещим
сердцемПрочуяли они беду, — таить
Велели мне мою любовь от Солнца.
Погибну я. Спаси мою любовь,
Спаси мое сердечко! Пожалей
Снегурочку!
Но что со мной: блаженство или смерть?
Какой восторг! Какая чувств истома!
О, Мать-Весна, благодарю за радость
За сладкий дар любви! Какая нега
Томящая течет во мне! О, Лель,
В ушах твои чарующие песни,
В очах огонь… и в
сердце… и в крови
Во всей огонь. Люблю и таю, таю
От сладких чувств любви! Прощайте, все
Подруженьки, прощай, жених! О
милый,
Последний взгляд Снегурочки тебе.
Как больно здесь, как
сердцу тяжко стало!
Тяжелою обидой, словно камнем,
На
сердце пал цветок, измятый Лелем
И брошенный. И я как будто тоже
Покинута и брошена, завяла
От слов его насмешливых. К другим
Бежит пастух; они ему
милее;
Звучнее смех у них, теплее речи,
Податливей они на поцелуй;
Кладут ему на плечи руки, прямо
В глаза глядят и смело, при народе,
В объятиях у Леля замирают.
Веселье там и радость.
Сама суди, не каменное
сердце,
Без
милого не проживешь, придется
Кого-нибудь любить, не обойдешься.
Сердечный друг, свою девичью волю,
Подруг, родных на
милого дружка
Сменяла я, не обмани Купаву,
Не погуби девического
сердца.
Он не противился и, отпустив ее, вздохнул полною грудью. Он слышал, как она оправляет свои волосы. Его
сердце билось сильно, но ровно и приятно; он чувствовал, как горячая кровь разносит по всем телу какую-то новую сосредоточенную силу. Когда через минуту она сказала ему обычным тоном: «Ну, теперь вернемся к гостям», он с удивлением вслушивался в этот
милый голос, в котором звучали совершенно новые ноты.
—
Милый князь, — как-то опасливо подхватил поскорее князь Щ., переглянувшись кое с кем из присутствовавших, — рай на земле нелегко достается; а вы все-таки несколько на рай рассчитываете; рай — вещь трудная, князь, гораздо труднее, чем кажется вашему прекрасному
сердцу. Перестанемте лучше, а то мы все опять, пожалуй, сконфузимся, и тогда…
— Спасибо вам, князь, эксцентрический друг нашего дома, за приятный вечер, который вы нам всем доставили. Небось ваше
сердце радуется теперь, что удалось вам и нас прицепить к вашим дурачествам… Довольно,
милый друг дома, спасибо, что хоть себя-то дали наконец разглядеть хорошенько!..
Но уверяю вас,
милый, добрый мой князь, что в Гане есть
сердце.
— Я оставляю дом Лебедева потому,
милый князь, потому что с этим человеком порвал; порвал вчера вечером, с раскаянием, что не раньше. Я требую уважения, князь, и желаю получать его даже и от тех лиц, которым дарю, так сказать, мое
сердце. Князь, я часто дарю мое
сердце и почти всегда бываю обманут. Этот человек был недостоин моего подарка.
— Лиза, ради бога, вы требуете невозможного. Я готов сделать все, что вы прикажете; но теперьпримириться с нею!.. я согласен на все, я все забыл; но не могу же я заставить свое
сердце…
Помилуйте, это жестоко!
Розанову сдавалось, что Лобачевский, выходя от него, проговорил в себе: «пустой вы человек, мой
милый», и это очень щипало его за
сердце.
— И только это? О, mem Kind! [О, мое дитя! (нем.)] А я думал… мне бог знает что представилось! Дайте мне ваши руки, Тамара, ваши
милые белые ручки и позвольте вас прижать auf mein Herz, на мое
сердце, и поцеловать вас.
Видно, отцу сказали об этом: он приходил к нам и сказал, что если я желаю, чтоб мать поскорее выздоровела, то не должен плакать и проситься к ней, а только молиться богу и просить, чтоб он ее
помиловал, что мать хоть не видит, но материнское
сердце знает, что я плачу, и что ей от этого хуже.