Неточные совпадения
Усложненность петербургской
жизни вообще возбудительно действовала на него, выводя его из
московского застоя; но эти усложнения он любил и понимал в сферах ему близких и знакомых; в этой же чуждой среде он был озадачен, ошеломлен, и не мог всего обнять.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную
жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем место начальника в одном из
московских присутствий.
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших
московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную
жизнь их.
Были в
жизни его моменты, когда действительность унижала его, пыталась раздавить, он вспомнил ночь 9 Января на темных улицах Петербурга, первые дни
Московского восстания, тот вечер, когда избили его и Любашу, — во всех этих случаях он подчинялся страху, который взрывал в нем естественное чувство самосохранения, а сегодня он подавлен тоже, конечно, чувством биологическим, но — не только им.
Исполняя поручения патрона, Самгин часто ездил по
Московской области и убеждался, что в нескольких десятках верст от огромного, бурно кипевшего котла Москвы, в маленьких уездных городах, течет не торопясь другая, простецкая
жизнь.
— Сюда приехал сотрудничек какой-то
московской газеты, разнюхивает — как, что, кто — кого? Вероятно — сунется к вам. Советую — не принимайте. Это мне сообщил некто Пыльников, Аркашка, человечек всезнающий и болтливый, как бубенчик. Кандидат в «учителя
жизни», — есть такой род занятий, не зарегистрированный ремесленной управой. Из новгородских дворян, дядя его где-то около Новгорода унитазы и урильники строит.
Что же мы делаем? Мы хватаем такого одного случайно попавшегося нам мальчика, зная очень хорошо, что тысячи таких остаются не пойманными, и сажаем его в тюрьму, в условия совершенной праздности или самого нездорового и бессмысленного труда, в сообщество таких же, как и он, ослабевших и запутавшихся в
жизни людей, а потом ссылаем его на казенный счет в сообщество самых развращенных людей из
Московской губернии в Иркутскую.
В такую-то кровожадную в тостах партию сложились
московские славяне во время нашей ссылки и моей
жизни в Петербурге и Новгороде.
Он возвратился с моей матерью за три месяца до моего рождения и, проживши год в тверском именье после
московского пожара, переехал на житье в Москву, стараясь как можно уединеннее и скучнее устроить
жизнь.
Печальная и самобытная фигура Чаадаева резко отделяется каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне
московской high life. [светской
жизни (англ.).]
В истории русского образования и в
жизни двух последних поколений
Московский университет и Царскосельский лицей играют значительную роль.
В этом обществе была та свобода неустоявшихся отношений и не приведенных в косный порядок обычаев, которой нет в старой европейской
жизни, и в то же время в нем сохранилась привитая нам воспитанием традиция западной вежливости, которая на Западе исчезает; она с примесью славянского laisser-aller, [разболтанности (фр.).] а подчас и разгула, составляла особый русский характер
московского общества, к его великому горю, потому что оно смертельно хотело быть парижским, и это хотение, наверное, осталось.
Воскресные и праздничные дни тоже вносили некоторое разнообразие в
жизнь нашей семьи. В эти дни матушка с сестрой выезжали к обедне, а накануне больших праздников и ко всенощной, и непременно в одну из модных
московских церквей.
Ермолай был такой же бессознательно развращенный человек, как и большинство дворовых мужчин; стало быть, другого и ждать от него было нельзя. В Малиновце он появлялся редко, когда его работа требовалась по дому, а большую часть года ходил по оброку в Москве. Скука деревенской
жизни была до того невыносима для
московского лодыря, что потребность развлечения возникала сама собой. И он отыскивал эти развлечения, где мог, не справляясь, какие последствия может привести за собой удовлетворение его прихоти.
В то время, время довольно интенсивной интеллектуальной
жизни в
московских философских кружках, я пытался найти традицию русской философии.
Только в начале
московского периода моей
жизни я впервые почувствовал красоту старинных церквей и православного богослужения и пережил что-то похожее на то, что многие переживают в детстве, но при ином состоянии сознания.
«Эрмитаж» стал давать огромные барыши — пьянство и разгул пошли вовсю.
Московские «именитые» купцы и богатеи посерее шли прямо в кабинеты, где сразу распоясывались… Зернистая икра подавалась в серебряных ведрах, аршинных стерлядей на уху приносили прямо в кабинеты, где их и закалывали… И все-таки спаржу с ножа ели и ножом резали артишоки. Из кабинетов особенно славился красный, в котором
московские прожигатели
жизни ученую свинью у клоуна Таити съели…
Женившись, он продолжал свою
жизнь без изменения, только стал еще задавать знаменитые пиры в своем Хлудовском тупике, на которых появлялся всегда в разных костюмах: то в кавказском, то в бухарском, то римским полуголым гладиатором с тигровой шкурой на спине, что к нему шло благодаря чудному сложению и отработанным мускулам и от чего в восторг приходили
московские дамы, присутствовавшие на пирах.
Братья Стрельцовы — люди почти «в миллионах»,
московские домовладельцы, староверы, кажется, по Преображенскому толку, вся
жизнь их была как на ладони: каждый шаг их был известен и виден десятки лет. Они оба — холостяки, жили в своем уютном доме вместе с племянницей, которая была все для них: и управляющей всем хозяйством, и кухаркой, и горничной.
История русского народа одна из самых мучительных историй: борьба с татарскими нашествиями и татарским игом, всегдашняя гипертрофия государства, тоталитарный режим
Московского царства, смутная эпоха, раскол, насильственный характер петровской реформы, крепостное право, которое было самой страшной язвой русской
жизни, гонения на интеллигенцию, казнь декабристов, жуткий режим прусского юнкера Николая I, безграмотность народной массы, которую держали в тьме из страха, неизбежность революции для разрешения конфликтов и противоречий и ее насильственный и кровавый характер и, наконец, самая страшная в мировой истории война.
Идеология Москвы, как Третьего Рима, способствовала укреплению и могуществу
Московского государства, царского самодержавия, а не процветанию церкви, не возрастанию духовной
жизни.
Во-вторых, на ссыльном острове, при исключительном строе
жизни, эти цифры имеют совсем не то значение, что при обыкновенных условиях в Череповецком или
Московском уезде.
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит сердца, если вы начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется не очень легко, говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже были в
московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже была жена, превосходный человек, пять лет такой
жизни свели ее в могилу…
— А что, господа! — обращается он к гостям, — ведь это лучшенькое из всего, что мы испытали в
жизни, и я всегда с благодарностью вспоминаю об этом времени. Что такое я теперь? — "Я знаю, что я ничего не знаю", — вот все, что я могу сказать о себе. Все мне прискучило, все мной испытано — и на дне всего оказалось — ничто! Nichts! А в то золотое время земля под ногами горела, кровь кипела в жилах… Придешь в
Московский трактир:"Гаврило! селянки!" — Ах, что это за селянка была! Маня, помнишь?
Да и негде было видеть сотрудников «
Московских ведомостей» — они как-то жили своей
жизнью, не знались с сотрудниками других газет, и только один из них, театральный рецензент С.В. Флеров (Васильев), изящный и скромный, являлся на всех премьерах театров, но он ни по наружности, ни по взглядам, ни по статьям не был похож на своих соратников по изданию, «птенцов гнезда Каткова» со Страстного бульвара.
Газеты эти — «Голос Москвы» Васильева и «
Жизнь» Д.М. Погодина. Н.В. Васильев — передовик «
Московских ведомостей» — был редактором «Голоса Москвы», а издателем был И.И. Зарубин, более известный по Москве под кличкой «Хромой доктор».
Во главе первых в Москве стояли «
Московский телеграф», «Зритель» Давыдова, «Свет и тени» Пушкарева, ежемесячная «Русская мысль», «Русские ведомости», которые со страхом печатали Щедрина, писавшего сказки и басни, как Эзоп, и корреспонденции из Берлина Иоллоса, описывавшего под видом заграничной
жизни русскую, сюда еще можно было причислить «Русский курьер», когда он был под редакцией В.А. Гольцева, и впоследствии газету «Курьер».
Московские газеты напустились на эту выходку «
Жизни»; одни обвиняли редакцию в безграмотности, другие в халатности, бранили злополучную чету Погодиных.
Раз в месяц, ко дню выхода книжки, В.М. Лавров уезжал в Москву, где обычно бывали обеды «Русской мысли», продолжение тех дружеских обедов, которые он задавал сотрудникам в
московский период своей
жизни у себя на квартире. Впоследствии эти обеды перенеслись в «Эрмитаж» и были более официальны и замкнуты.
Еще в детстве его, в той специальной военной школе для более знатных и богатых воспитанников, в которой он имел честь начать и кончить свое образование, укоренились в нем некоторые поэтические воззрения: ему понравились замки, средневековая
жизнь, вся оперная часть ее, рыцарство; он чуть не плакал уже тогда от стыда, что русского боярина времен
Московского царства царь мог наказывать телесно, и краснел от сравнений.
Об Михайле Максимовиче, часто говорили при ней, хвалили изо всех сил, уверяли, что он любит ее больше своей
жизни, что день и ночь думает о том, как бы ей угодить, и что если он скоро приедет, то верно привезет ей множество
московских гостинцев.
Из затворничества студентской
жизни, в продолжение которой он выходил в мир страстей и столкновений только в райке
московского театра, он вышел в
жизнь тихо, в серенький осенний день; его встретила
жизнь подавляющей нуждой, все казалось ему неприязненным, чуждым, и молодой кандидат приучался более и более находить всю отраду и все успокоение в мире мечтаний, в который он убегал от людей и от обстоятельств.
Он учился на казенный счет в
Московском университете и, выпущенный лекарем, прежде назначения женился на немке, дочери какого-то провизора; приданое ее, сверх доброй и самоотверженной души, сверх любви, которую она, по немецкому обычаю, сохранила на всю
жизнь, состояло из нескольких платьев, пропитанных запахом розового масла с ребарбаром.
Описал я ему и училищную
жизнь, и в ответ мне отец написал, что в Никольском переулке, не помню теперь в чьем-то доме, около церкви Николы-Плотника, живет его добрый приятель, известный
московский адвокат Тубенталь.
И роскошная обстановка, и избранное общество, и
московские трущобы, где часто я бывал, — все это у меня перемешивалось, и все создавало интереснейшую, полную, разнообразную
жизнь.
Когда я занимал уже хорошее положение в
московской печати, ко мне зашел Саша Яковлев в какую-то тяжелую для него минуту
жизни.
В этот самый день, в который, по необычайному стечению обстоятельств, Милославский нарушил обет, данный им накануне: посвятить остаток дней своих безбрачной
жизни, часу в десятом ночи какой-то бедный прохожий, в изорванном сером кафтане, шел скорыми шагами вдоль большой
московской дороги, проложенной в этом месте по скату глубокого оврага, поросшего густым лесом.
В фабричных деревнях почти нет семейной
жизни: здесь дети восьмилетнего возраста поступают уже на фабрику к какому-нибудь
московскому или коломенскому купцу.
И вдруг так же живо, как прежде, представлялась ему деревенская прогулка по лесу и мечта о помещичьей
жизни, так же живо представилась ему его
московская студенческая комнатка, в которой он поздно ночью сидит, при одной свечке, с своим товарищем и обожаемым шестнадцатилетним другом.
— Я знаю, что это нелегко, Ирина, я то же самое говорю тебе в моем письме… Я понимаю твое положение. Но если ты веришь в значение твоей любви для меня, если слова мои тебя убедили, ты должна также понять, что я чувствую теперь при виде твоих слез. Я пришел сюда как подсудимый и жду: что мне объявят? Смерть или
жизнь? Твой ответ все решит. Только не гляди на меня такими глазами… Они напоминают мне прежние,
московские глаза.
Чтоб об руку с тобой могла я смело
Пуститься в
жизнь — не с детской слепотой,
Не как раба желаний легких мужа,
Наложница безмолвная твоя —
Но как тебя достойная супруга,
Помощница
московского царя.
Стыдись; не забывай
Высокого, святого назначенья:
Тебе твой сан дороже должен быть
Всех радостей, всех обольщений
жизни,
Его ни с чем не можешь ты равнять.
Не юноше кипящему, безумно
Плененному моею красотой,
Знай: отдаю торжественно я руку
Наследнику
московского престола,
Царевичу, спасенному судьбой.
Почти полвека постоянных летучих
московских встреч, стремительных в кипении столичной
жизни, между людьми соприкасающихся профессий. Самыми простыми и задушевными были те, где за стаканами кахетинского пели грузинские застольные песни.
Как-то Бурлак рассказал случай, за который в молодости был выслан из Москвы Павел Якушкин. Попал Якушкин с кем-то из
московских друзей на оперу «
Жизнь за царя» в Большой театр. Билеты у них были в первом ряду. Якушкин был в козловых сапогах, в красной рубахе и щегольской синей поддевке.
Старик Оглоблин в молодости служил в кавалергардах и, конечно, во всю свою
жизнь не унизил себя ни разу посещением какой-нибудь гостиницы ниже Дюссо и Шевалье, а Николя почти каждый вечер после театра кутил в
Московском трактире.
Милый дед, как странно меняется, как обманывает
жизнь! Сегодня от скуки, от нечего делать, я взял в руки вот эту книгу — старые университетские лекции, и мне стало смешно… Боже мой, я секретарь земской управы, той управы, где председательствует Протопопов, я секретарь, и самое большее, на что я могу надеяться, — это быть членом земской управы! Мне быть членом здешней земской управы, мне, которому снится каждую ночь, что я профессор
Московского университета, знаменитый ученый, которым гордится русская земля!
Фридрих Фридрихович и сегодня такой же русский человек, каким почитал себя целую
жизнь. Даже сегодня, может быть, больше, чем прежде: он выписывает «
Московские ведомости», очень сердит на поляков, сочувствует русским в Галиции, трунит над гельсингфорсскими шведами, участвовал в подарке Комиссарову и говорил две речи американцам. В театры он ездит, только когда дают Островского.
Он должен был убедиться, что не может, при мягкости своего характера и при обычной древним
московским государям отчужденности от народа, разрешить великие вопросы, которые задавала ему народная
жизнь.
Наученный посредством своих
московских столкновений, что в среде так называвшихся тогда «постепеновцев» гораздо более уважают те правила
жизни, в которых вырос и которые привык уважать сам Бенни, он не стал даже искать работы у литераторов-нетерпеливцев и примкнул сначала на некоторое время к редакции «Русского инвалида», которою тогда заведовали на арендном праве полковник Писаревский и Вл. Н. Леонтьев.
В ряду
московских литераторов, среди которых проводила свою
жизнь эта «белая дама», она не встречала ничего подобного Ничипоренке ни по его великому невежеству, ни по большой его наглости, ни по бесконечному его легкомыслию и нахальству.