Неточные совпадения
Потупился, задумался,
В тележке сидя, поп
И молвил: — Православные!
Роптать на Бога грех,
Несу мой крест
с терпением,
Живу…
а как? Послушайте!
Скажу вам правду-истину,
А вы крестьянским разумом
Смекайте! —
«
Начинай...
С тех пор, как бабы
началиРядиться в ситцы красные, —
Леса не подымаются,
А хлеба хоть не сей...
«Скажи, служивый, рано ли
Начальник просыпается?»
— Не знаю. Ты иди!
Нам говорить не велено! —
(Дала ему двугривенный).
На то у губернатора
Особый есть швейцар. —
«
А где он? как назвать его?»
— Макаром Федосеичем…
На лестницу поди! —
Пошла, да двери заперты.
Присела я, задумалась,
Уж
начало светать.
Пришел фонарщик
с лестницей,
Два тусклые фонарика
На площади задул.
Только тогда Бородавкин спохватился и понял, что шел слишком быстрыми шагами и совсем не туда, куда идти следует.
Начав собирать дани, он
с удивлением и негодованием увидел, что дворы пусты и что если встречались кой-где куры, то и те были тощие от бескормицы. Но, по обыкновению, он обсудил этот факт не прямо,
а с своей собственной оригинальной точки зрения, то есть увидел в нем бунт, произведенный на сей раз уже не невежеством,
а излишеством просвещения.
Все изменилось
с этих пор в Глупове. Бригадир, в полном мундире, каждое утро бегал по лавкам и все тащил, все тащил. Даже Аленка
начала походя тащить, и вдруг ни
с того ни
с сего стала требовать, чтоб ее признавали не за ямщичиху,
а за поповскую дочь.
Не вопрос о порядке сотворения мира тут важен,
а то, что вместе
с этим вопросом могло вторгнуться в жизнь какое-то совсем новое
начало, которое, наверное, должно было испортить всю кашу.
В конце июля полили бесполезные дожди,
а в августе людишки
начали помирать, потому что все, что было, приели. Придумывали, какую такую пищу стряпать, от которой была бы сытость; мешали муку
с ржаной резкой, но сытости не было; пробовали, не будет ли лучше
с толченой сосновой корой, но и тут настоящей сытости не добились.
Время между тем продолжало тянуться
с безнадежною вялостью: обедали-обедали, пили-пили,
а солнце все высоко стоит.
Начали спать. Спали-спали, весь хмель переспали, наконец
начали вставать.
— Сам ли ты зловредную оную книгу сочинил?
а ежели не сам, то кто тот заведомый вор и сущий разбойник, который таковое злодейство учинил? и как ты
с тем вором знакомство свел? и от него ли ту книжицу получил? и ежели от него, то зачем, кому следует, о том не объявил, но, забыв совесть, распутству его потакал и подражал? — так
начал Грустилов свой допрос Линкину.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом
начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого другого,
а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать
с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Казалось, очень просто было то, что сказал отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими словами говорит мне, что хотя и стыдно,
а надо пережить свой стыд». Она не могла собраться
с духом ответить что-нибудь.
Начала было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, — то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив,
начали с того, что столики им пишут и духи к ним приходят,
а потом уже стали говорить, что это есть сила неизвестная.
Он не мог признать, что он тогда знал правду,
а теперь ошибается, потому что, как только он
начинал думать спокойно об этом, всё распадалось вдребезги; не мог и признать того, что он тогда ошибался, потому что дорожил тогдашним душевным настроением,
а признавая его данью слабости, он бы осквернял те минуты. Он был в мучительном разладе
с самим собою и напрягал все душевные силы, чтобы выйти из него.
—
А! Константин Дмитрич! Опять приехали в наш развратный Вавилон, — сказала она, подавая ему крошечную желтую руку и вспоминая его слова, сказанные как-то в
начале зимы, что Москва есть Вавилон. — Что, Вавилон исправился или вы испортились? — прибавила она,
с усмешкой оглядываясь на Кити.
— Так что ж, не
начать ли
с устриц,
а потом уж и весь план изменить?
А?
— Ну, я рада, что ты
начинаешь любить его, — сказала Кити мужу, после того как она
с ребенком у груди спокойно уселась на привычном месте. — Я очень рада.
А то это меня уже
начинало огорчать. Ты говорил, что ничего к нему не чувствуешь.
Уже раз взявшись за это дело, он добросовестно перечитывал всё, что относилось к его предмету, и намеревался осенью ехать зa границу, чтоб изучить еще это дело на месте,
с тем чтобы
с ним уже не случалось более по этому вопросу того, что так часто случалось
с ним по различным вопросам. Только
начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг ему говорят: «
А Кауфман,
а Джонс,
а Дюбуа,
а Мичели? Вы не читали их. Прочтите; они разработали этот вопрос».
И так и не вызвав ее на откровенное объяснение, он уехал на выборы. Это было еще в первый раз
с начала их связи, что он расставался
с нею, не объяснившись до конца.
С одной стороны, это беспокоило его,
с другой стороны, он находил, что это лучше. «Сначала будет, как теперь, что-то неясное, затаенное,
а потом она привыкнет. Во всяком случае я всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость», думал он.
Сдерживая на тугих вожжах фыркающую от нетерпения и просящую хода добрую лошадь, Левин оглядывался на сидевшего подле себя Ивана, не знавшего, что делать своими оставшимися без работы руками, и беспрестанно прижимавшего свою рубашку, и искал предлога для
начала разговора
с ним. Он хотел сказать, что напрасно Иван высоко подтянул чересседельню, но это было похоже на упрек,
а ему хотелось любовного разговора. Другого же ничего ему не приходило в голову.
— Да моя теория та: война,
с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность
начало войны,
а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно.
С другой стороны, и по науке и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле воины, граждане отрекаются от своей личной воли.
Все нашли, что мы говорим вздор,
а, право, из них никто ничего умнее этого не сказал.
С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы
начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер
с лоханкою вышел,
начал так: — Есть у меня дядя, дряхлый старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может,
а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я, говорит, племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ».
Начинать нужно
с начала,
а не
с середины.
А Петрушка между тем вынес на коридор панталоны и фрак брусничного цвета
с искрой, который, растопыривши на деревянную вешалку,
начал бить хлыстом и щеткой, напустивши пыли на весь коридор.
С начала нужно
начинать,
а не
с середины.
—
А кто их заводил? Сами завелись: накопилось шерсти, сбыть некуды, я и
начал ткать сукна, да и сукна толстые, простые; по дешевой цене их тут же на рынках у меня и разбирают. Рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть лет сряду; ну, куды ее девать? я
начал с нее варить клей, да сорок тысяч и взял. Ведь у меня всё так.
— Да ведь соболезнование в карман не положишь, — сказал Плюшкин. — Вот возле меня живет капитан; черт знает его, откуда взялся, говорит — родственник: «Дядюшка, дядюшка!» — и в руку целует,
а как
начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги.
С лица весь красный: пеннику, чай, насмерть придерживается. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, или театральная актриса выманила, так вот он теперь и соболезнует!
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя
начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился;
а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться
с Красноносовым да Самосвистовым.
Да ты смотри себе под ноги,
а не гляди в потомство; хлопочи о том, чтобы мужика сделать достаточным да богатым, да чтобы было у него время учиться по охоте своей,
а не то что
с палкой в руке говорить: «Учись!» Черт знает,
с которого конца
начинают!..
Конечно, вы не раз видали
Уездной барышни альбом,
Что все подружки измарали
С конца,
с начала и кругом.
Сюда, назло правописанью,
Стихи без меры, по преданью,
В знак дружбы верной внесены,
Уменьшены, продолжены.
На первом листике встречаешь
Qu’écrirez-vous sur ces tablettes;
И подпись: t. á. v. Annette;
А на последнем прочитаешь:
«Кто любит более тебя,
Пусть пишет далее меня».
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, —
а каково мне?» — и
начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет
с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам
начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе
с тем подвластности, то есть: я прав,
а впрочем, воля ваша!
— Да, так видите, панове, что войны не можно
начать. Рыцарская честь не велит.
А по своему бедному разуму вот что я думаю: пустить
с челнами одних молодых, пусть немного пошарпают берега Натолии. [Натолия — Анаталия — черноморское побережье Турции.] Как думаете, панове?
Ассоль было уже пять лет, и отец
начинал все мягче и мягче улыбаться, посматривая на ее нервное, доброе личико, когда, сидя у него на коленях, она трудилась над тайной застегнутого жилета или забавно напевала матросские песни — дикие ревостишия [Ревостишия — словообразование
А.
С. Грина.]. В передаче детским голосом и не везде
с буквой «р» эти песенки производили впечатление танцующего медведя, украшенного голубой ленточкой. В это время произошло событие, тень которого, павшая на отца, укрыла и дочь.
Хозяин игрушечной лавки
начал в этот раз
с того, что открыл счетную книгу и показал ей, сколько за ними долга. Она содрогнулась, увидев внушительное трехзначное число. «Вот сколько вы забрали
с декабря, — сказал торговец, —
а вот посмотри, на сколько продано». И он уперся пальцем в другую цифру, уже из двух знаков.
Дело в том, что он, по инстинкту,
начинал проникать, что Лебезятников не только пошленький и глуповатый человечек, но, может быть, и лгунишка, и что никаких вовсе не имеет он связей позначительнее даже в своем кружке,
а только слышал что-нибудь
с третьего голоса; мало того: и дела-то своего, пропагандного, может, не знает порядочно, потому что-то уж слишком сбивается и что уж куда ему быть обличителем!
Но в идущей женщине было что-то такое странное и
с первого же взгляда бросающееся в глаза, что мало-помалу внимание его
начало к ней приковываться, — сначала нехотя и как бы
с досадой,
а потом все крепче и крепче.
—
А, почтеннейший! Вот и вы… в наших краях… —
начал Порфирий, протянув ему обе руки. — Ну, садитесь-ка, батюшка! Али вы, может, не любите, чтобы вас называли почтеннейшим и… батюшка, — этак tout court? [накоротке (фр.).] За фамильярность, пожалуйста, не сочтите… Вот сюда-с, на диванчик.
— Эк ведь комиссия! Ну, уж комиссия же
с вами, — вскричал Порфирий
с совершенно веселым, лукавым и нисколько не встревоженным видом. — Да и к чему вам знать, к чему вам так много знать, коли вас еще и не
начинали беспокоить нисколько! Ведь вы как ребенок: дай да подай огонь в руки! И зачем вы так беспокоитесь? Зачем сами-то вы так к нам напрашиваетесь, из каких причин?
А? хе-хе-хе!
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори. К тому же ты доктор,
начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну,
с песенки и началось;
а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
Бешенство одолело его: изо всей силы
начал он бить старуху по голове, но
с каждым ударом топора смех и шепот из спальни раздавались все сильнее и слышнее,
а старушонка так вся и колыхалась от хохота.
— Позвольте, позвольте, я
с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь не к письмоводителю,
а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно не обращает на него внимания, — позвольте и мне
с своей стороны разъяснить, что я живу у ней уж около трех лет,
с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и не признаться в свою очередь,
с самого
начала я дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
—
А знаете что, — спросил он вдруг, почти дерзко смотря на него и как бы ощущая от своей дерзости наслаждение, — ведь это существует, кажется, такое юридическое правило, такой прием юридический — для всех возможных следователей — сперва
начать издалека,
с пустячков, или даже
с серьезного, но только совсем постороннего, чтобы, так сказать, ободрить, или, лучше сказать, развлечь допрашиваемого, усыпить его осторожность, и потом вдруг, неожиданнейшим образом огорошить его в самое темя каким-нибудь самым роковым и опасным вопросом; так ли?
—
А я так даже подивился на него сегодня, —
начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому что в десять минут уже успел потерять нитку разговора
с своим больным. — Дня через три-четыре, если так пойдет, совсем будет как прежде, то есть как было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось да подготовлялось…
а? Сознаётесь теперь, что, может, и сами виноваты были? — прибавил он
с осторожною улыбкой, как бы все еще боясь его чем-нибудь раздражить.
— Видемши я, —
начал мещанин, — что дворники
с моих слов идти не хотят, потому, говорят, уже поздно,
а пожалуй, еще осерчает, что тем часом не пришли, стало мне обидно, и сна решился, и стал узнавать.
— Да садитесь, Порфирий Петрович, садитесь, — усаживал гостя Раскольников,
с таким, по-видимому, довольным и дружеским видом, что, право, сам на себя подивился, если бы мог на себя поглядеть. Последки, подонки выскребывались! Иногда этак человек вытерпит полчаса смертного страху
с разбойником,
а как приложат ему нож к горлу окончательно, так тут даже и страх пройдет. Он прямо уселся пред Порфирием и, не смигнув, смотрел на него. Порфирий прищурился и
начал закуривать папироску.
Ну кто же, скажите, из всех подсудимых, даже из самого посконного мужичья, не знает, что его, например, сначала
начнут посторонними вопросами усыплять (по счастливому выражению вашему),
а потом вдруг и огорошат в самое темя, обухом-то-с, хе! хе! хе! в самое-то темя, по счастливому уподоблению вашему! хе! хе! так вы это в самом деле подумали, что я квартирой-то вас хотел… хе! хе!
Амалия Ивановна, тоже предчувствовавшая что-то недоброе,
а вместе
с тем оскорбленная до глубины души высокомерием Катерины Ивановны, чтобы отвлечь неприятное настроение общества в другую сторону и кстати уж чтоб поднять себя в общем мнении,
начала вдруг, ни
с того ни
с сего, рассказывать, что какой-то знакомый ее, «Карль из аптеки», ездил ночью на извозчике и что «извозчик хотель его убиваль и что Карль его ошень, ошень просиль, чтоб он его не убиваль, и плакаль, и руки сложиль, и испугаль, и от страх ему сердце пронзиль».
—
А па-а-азвольте спросить, это вы насчет чего-с, —
начал провиантский, — то есть на чей… благородный счет… вы изволили сейчас…
А впрочем, не надо! Вздор! Вдова! Вдовица! Прощаю… Пас! — и он стукнул опять водки.
Некто крестьянин Душкин, содержатель распивочной, напротив того самого дома, является в контору и приносит ювелирский футляр
с золотыми серьгами и рассказывает целую повесть: «Прибежал-де ко мне повечеру, третьего дня, примерно в
начале девятого, — день и час! вникаешь? — работник красильщик, который и до этого ко мне на дню забегал, Миколай, и принес мне ефту коробку,
с золотыми сережками и
с камушками, и просил за них под заклад два рубля,
а на мой спрос: где взял? — объявил, что на панели поднял.