Неточные совпадения
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены. Над нею шум города стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов. На
черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах.
Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то
невидимый глухо говорил ему...
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи
черных челноков, ткется ими
невидимая ткань.
В соседней комнате суетились — Лидия в красной блузе и
черной юбке и Варвара в темно-зеленом платье. Смеялся
невидимый студент Маракуев. Лидия казалась ниже ростом и более, чем всегда, была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно слушая восторженные излияния дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего из угла в угол комнаты.
Впереди, на
черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой города, развалившейся по
невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не рассказал Пояркову о дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и не найдя их, Самгин сказал...
Невидимые руки тянулись из темноты и точно бархатом проводили по лицу; кто-то
черный, лохматый и мягкий раз обнял его в коридоре за талию…
Там, спасаясь от какой-то
невидимой погони, мчались, давили, перепрыгивали друг через друга тучи — и окрашенные тучами темные аэро Хранителей с свисающими
черными хоботами труб — и еще дальше — там, на западе, что-то похожее —
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый,
черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои глаза — тысячи глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый
невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой — на последнем своем ложе.
Оба стали смотреть, как она загорится, Петр Иваныч, по-видимому, с удовольствием, Александр с грустью, почти со слезами. Вот верхний лист зашевелился и поднялся, как будто
невидимая рука перевертывала его; края его загнулись, он
почернел, потом скоробился и вдруг вспыхнул; за ним быстро вспыхнул другой, третий, а там вдруг несколько поднялись и загорелись кучей, но следующая под ними страница еще белелась и через две секунды тоже начала
чернеть по краям.
Было уже поздно, когда Михеич увидел в стороне избушку,
черную и закоптевшую, похожую больше на полуистлевший гриб, чем на человеческое жилище. Солнце уже зашло. Полосы тумана стлались над высокою травой на небольшой расчищенной поляне. Было свежо и сыро. Птицы перестали щебетать, лишь иные время от времени зачинали сонную песнь и, не окончив ее, засыпали на ветвях. Мало-помалу и они замолкли, и среди общей тишины слышно было лишь слабое журчанье
невидимого ручья да изредка жужжание вечерних жуков.
Я убежал на корму. Ночь была облачная, река —
черная; за кормою кипели две серые дорожки, расходясь к
невидимым берегам; между этих дорожек тащилась баржа. То справа, то слева являются красные пятна огней и, ничего не ответив, исчезают за неожиданными поворотами берега; после них становится еще более темно и обидно.
Он устало завёл глаза. Лицо его морщилось и
чернело, словно он обугливался, сжигаемый
невидимым огнём. Крючковатые пальцы шевелились, лёжа на колене Матвея, — их движения вводили в тело юноши холодные уколы страха.
Изо дня в день он встречал на улицах Алёшу, в длинной, холщовой рубахе, с раскрытою грудью и большим медным крестом на ней. Наклоня тонкое тело и вытянув вперёд сухую
чёрную шею, юродивый поспешно обегал улицы, держась правою рукою за пояс, а между пальцами левой неустанно крутя чурочку, оглаженную до блеска, — казалось, что он преследует нечто
невидимое никому и постоянно ускользающее от него. Тонкие, слабые ноги чётко топали по доскам тротуаров, и сухой язык бормотал...
Иногда за углом крыши
чернели веера пальм; в другом месте их ярко-зеленый блеск, более сильный внизу, указывал
невидимую за стенами иллюминацию.
Тут только Илья вспомнил, что Матица — гулящая. Он пристально взглянул в её большое лицо и увидал, что
чёрные глаза её немножко улыбаются, а губы так шевелятся, точно она сосёт что-то
невидимое… В нём вспыхнуло ощущение неловкости пред нею и особенного смутного интереса к ней.
Вечерняя заря тихо гасла. Казалось, там, на западе, опускается в землю огромный пурпурный занавес, открывая бездонную глубь неба и веселый блеск звезд, играющих в нем. Вдали, в темной массе города,
невидимая рука сеяла огни, а здесь в молчаливом покое стоял лес,
черной стеной вздымаясь до неба… Луна еще не взошла, над полем лежал теплый сумрак…
Колесников смотрел с любовью на его окрепшее, в несколько дней на года вперед скакнувшее лицо и задумался внезапно об этой самой загадочной молве, что одновременно и сразу, казалось, во многих местах выпыхнула о Сашке Жегулеве, задолго опережая всякие события и прокладывая к становищу
невидимую тропу. «Болтают, конечно, — думал он, — но не столько болтают, сколько ждут, носом по ветру чуют. Зарумянился мой
черный Саша и глазами поблескивает, понял, что это значит: Сашка Жегулев! Отходи, Саша, отходи».
Он тоскливо глядел на крышу университета, где в
черной пасти бесновался
невидимый Альфред. Персикову почему-то стало жаль толстяка.
Туда Аксинья подавала им есть и пить, там они спали,
невидимые никому, кроме меня и кухарки, по-собачьи преданной Ромасю, почти молившейся на него. По ночам Изот и Панков отвозили этих гостей в лодке на мимо идущий пароход или на пристань в Лобышки. Я смотрел с горы, как на
черной — или посеребренной луною — реке мелькает чечевица лодки, летает над нею огонек фонаря, привлекая внимание капитана парохода, — смотрел и чувствовал себя участником великого, тайного дела.
Он лег, и в полосу его сияния из мрака выплыли
невидимые до той поры суда,
черные, молчаливые, обвешанные пышной ночной мглой.
Между тем
черное оконце над яслями, до сих пор
невидимое, стало сереть и слабо выделяться в темноте. Лошади жевали ленивее, и одна за другою вздыхали тяжело и мягко. На дворе закричал петух знакомым криком, звонким, бодрым и резким, как труба. И еще долго и далеко кругом разливалось в разных местах, не прекращаясь, очередное пение других петухов.
В
черном квадрате двери внезапно появилось бледное лицо Пантелеймона. Миг, и с ним произошла метаморфоза. Глазки его засверкали победным блеском, он вытянулся, хлестнул правой рукой через левую, как будто перекинул
невидимую салфетку, сорвался с места и боком, косо, как пристяжная, покатил по лестнице, округлив руки так, словно в них был поднос с чашками.
Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он барахтался в том
черном мешке, в который просовывала его
невидимая непреодолимая сила.
Из рядов выходит черномазый, лохматый, сумрачный фотограф. Вместе с ним Пикколо быстро укрепляет и натягивает в выходных дверях большую белую влажную простыню. Фотограф садится с фонарем посредине манежа и, накрывшись
черным покрывалом, зажигает ацетиленовую горелку. Газ притушивается почти до отказа. Экран ярко освещен, а по нему бродят какие-то нелепые, смутные очертания. Наконец раздается голос Пикколо,
невидимого в темноте...
Стоит Семён в тени, осматривая людей
невидимыми глазами; на голове у него
чёрный башлык, под ним — мутное пятно лица, с плеч до ног колоколом висит омытая дождём клеёнка, любопытно скользят по ней отблески огня и, сверкая, сбегает вода. Он похож на монаха в этой одежде и бормочет, точно читая молитву...
По временам, будто кинутый чьей-то
невидимой рукой, из-за гор вылетал
черной точкой орел или коршун и плавно опускался к реке, проносясь над нашими головами.
Когда я, одиннадцати лет, в Лозанне, на своей первой и единственной настоящей исповеди рассказала об этом католическому священнику —
невидимому и так потом и не увиденному — он, верней тот, за
черной решеткой, те
черные глаза из-за
черной решетки сказали мне...
«Он барахтался в том
черном мешке, в который просовывала его
невидимая, непреодолимая сила. Он бился, как бьется в руках палача приговоренный к смерти, зная, что он не может спастись… Вдруг какая-то сила толкнула его в грудь, в бок, еще сильнее сдавила ему дыхание, он провалился в дыру, и там в конце дыры засветилось что-то… И ему открылось, что жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же «то»? и затих, прислушиваясь.
Был уже поздний час и луна стояла полунощно, когда Я покинул дом Магнуса и приказал шоферу ехать по Номентанской дороге: Я боялся, что Мое великое спокойствие ускользнет от Меня, и хотел настичь его в глубине Кампаньи. Но быстрое движение разгоняло тишину, и Я оставил машину. Она сразу заснула в лунном свете, над своей
черной тенью она стала как большой серый камень над дорогой, еще раз блеснула на Меня чем-то и претворилась в
невидимое. Остался только Я с Моей тенью.
И ему казалось: ему стало бы легче, если бы не шли вдали косари, если бы не мелькали по небу
черные птицы и не звучали
невидимые косы, режущие
невидимую траву…
Вечером, воротившись от Маши, я сидел в темноте у окна. Тихо было на улице и душно. Над забором сада, как окаменевшие
черные змеи, темнели средь дымки молодой листвы извилистые суки ветел. По небу шли
черные облака странных очертаний, а над ними светились от
невидимого месяца другие облака, бледные и легкие. Облака все время шевелились, ворочались, куда-то двигались, а на земле было мертво и тихо, как в глубокой могиле. И тишина особенно чувствовалась оттого, что облака наверху непрерывно двигались.
Сеттер-поручик уже стоял около одной очень молоденькой блондинки в
черном платье и, ухарски изогнувшись, точно опираясь на
невидимую саблю, улыбался и кокетливо играл плечами.
— Клянусь в истине слов вами, духи
невидимые! Если не сбудется, пусть клятва моя поразит мое тело и душу и род мой по девятое колено; пускай
почернеет и истлеет, как уголь, этот посох, я и утроба моя.
Черные глаза, в которых искрилась проницательность ума, живость и доброта души, черты лица, вообще привлекательные, уста, негою образованные (нижняя губа немного выпуклая в средине), волосы
черные как смоль, которых достаточно было, чтобы спрятать в них Душенькина любимца [Автор подразумевает Амура,
невидимого супруга Душеньки, героини одноименной повести в стихах И. Ф. Богдановича (1743–1803), в основу которой был положен миф о любви Психеи и Амура.], величественный рост, гибкий стан, свежесть и ослепительная белизна тела — все в ней было обворожительно; все было в ней роскошью природы.
При моментальном блеске этих огоньков вдруг открывается, что что-то самое странное плывет с того берега через реку. Это как будто опрокинутый
черный горшок с выбитым боком. Около него ни шуму, ни брызг, но вокруг его в стороны расходятся легкие кружки. Внизу под водою точно кто-то работает
невидимой гребною снастью. Еще две минуты, и Константин Ионыч ясно различил, что это совсем не горшок, а человеческое лицо, окутанное
черным покровом.
Это было в сумерки; за стеною на
невидимой церкви тягуче звонил колокол, сзывая верующих; вдалеке, по пустынному, поросшему бурьяном полю
черной точкой двигался неведомый путник, уходящий в неведомую даль; и тихо было в нашей тюрьме, как в гробнице.