Неточные совпадения
Купцы. Так уж сделайте такую милость, ваше сиятельство. Если уже вы, то
есть,
не поможете в нашей просьбе, то уж
не знаем,
как и
быть: просто хоть в петлю полезай.
Городничий (в сторону).О, тонкая штука! Эк куда метнул!
какого туману напустил! разбери кто хочет!
Не знаешь, с которой стороны и приняться. Ну, да уж попробовать
не куды пошло! Что
будет, то
будет, попробовать на авось. (Вслух.)Если вы точно имеете нужду в деньгах или в чем другом, то я готов служить сию минуту. Моя обязанность помогать проезжающим.
Хлестаков. Черт его
знает, что такое, только
не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (
Ест.)Мошенники, канальи, чем они кормят! И челюсти заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно
как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)Больше ничего нет?
Да объяви всем, чтоб
знали: что вот, дискать,
какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою
не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на свете еще
не было, что может все сделать, все, все, все!
Анна Андреевна. Ну что ты? к чему? зачем? Что за ветреность такая! Вдруг вбежала,
как угорелая кошка. Ну что ты нашла такого удивительного? Ну что тебе вздумалось? Право,
как дитя какое-нибудь трехлетнее.
Не похоже,
не похоже, совершенно
не похоже на то, чтобы ей
было восемнадцать лет. Я
не знаю, когда ты
будешь благоразумнее, когда ты
будешь вести себя,
как прилично благовоспитанной девице; когда ты
будешь знать, что такое хорошие правила и солидность в поступках.
Почтмейстер. Сам
не знаю, неестественная сила побудила. Призвал
было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело,
какого еще никогда
не чувствовал.
Не могу,
не могу! слышу, что
не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй,
не распечатывай! пропадешь,
как курица»; а в другом словно бес
какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И
как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Городничий. И
не рад, что
напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да
как же и
не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь
не прилгнувши
не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его
знает,
не знаешь, что и делается в голове; просто
как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Сначала он принял
было Антона Антоновича немного сурово, да-с; сердился и говорил, что и в гостинице все нехорошо, и к нему
не поедет, и что он
не хочет сидеть за него в тюрьме; но потом,
как узнал невинность Антона Антоновича и
как покороче разговорился с ним, тотчас переменил мысли, и, слава богу, все пошло хорошо.
Городничий. Полно вам, право, трещотки
какие! Здесь нужная вещь: дело идет о жизни человека… (К Осипу.)Ну что, друг, право, мне ты очень нравишься. В дороге
не мешает,
знаешь, чайку
выпить лишний стаканчик, — оно теперь холодновато. Так вот тебе пара целковиков на чай.
Хлестаков. Нет,
не хочу! Я
знаю, что значит на другую квартиру: то
есть — в тюрьму. Да
какое вы имеете право? Да
как вы смеете?.. Да вот я… Я служу в Петербурге. (Бодрится.)Я, я, я…
Он больше виноват: говядину мне подает такую твердую,
как бревно; а суп — он черт
знает чего плеснул туда, я должен
был выбросить его за окно. Он меня морил голодом по целым дням… Чай такой странный: воняет рыбой, а
не чаем. За что ж я… Вот новость!
Почтмейстер.
Знаю,
знаю… Этому
не учите, это я делаю
не то чтоб из предосторожности, а больше из любопытства: смерть люблю
узнать, что
есть нового на свете. Я вам скажу, что это преинтересное чтение. Иное письмо с наслажденьем прочтешь — так описываются разные пассажи… а назидательность
какая… лучше, чем в «Московских ведомостях»!
«Скажи, служивый, рано ли
Начальник просыпается?»
—
Не знаю. Ты иди!
Нам говорить
не велено! —
(Дала ему двугривенный).
На то у губернатора
Особый
есть швейцар. —
«А где он?
как назвать его?»
— Макаром Федосеичем…
На лестницу поди! —
Пошла, да двери заперты.
Присела я, задумалась,
Уж начало светать.
Пришел фонарщик с лестницей,
Два тусклые фонарика
На площади задул.
—
Не знаю я, Матренушка.
Покамест тягу страшную
Поднять-то поднял он,
Да в землю сам ушел по грудь
С натуги! По лицу его
Не слезы — кровь течет!
Не знаю,
не придумаю,
Что
будет? Богу ведомо!
А про себя скажу:
Как выли вьюги зимние,
Как ныли кости старые,
Лежал я на печи;
Полеживал, подумывал:
Куда ты, сила, делася?
На что ты пригодилася? —
Под розгами, под палками
По мелочам ушла!
Да
был тут человек,
Павлуша Веретенников
(
Какого роду, звания,
Не знали мужики,
Однако звали «барином».
Скотинин. Да с ним на роду вот что случилось. Верхом на борзом иноходце разбежался он хмельной в каменны ворота. Мужик
был рослый, ворота низки, забыл наклониться.
Как хватит себя лбом о притолоку, индо пригнуло дядю к похвям потылицею, и бодрый конь вынес его из ворот к крыльцу навзничь. Я хотел бы
знать,
есть ли на свете ученый лоб, который бы от такого тумака
не развалился; а дядя, вечная ему память, протрезвясь, спросил только, целы ли ворота?
Стародум. Любезная Софья! Я
узнал в Москве, что ты живешь здесь против воли. Мне на свете шестьдесят лет. Случалось
быть часто раздраженным, ино-гда
быть собой довольным. Ничто так
не терзало мое сердце,
как невинность в сетях коварства. Никогда
не бывал я так собой доволен,
как если случалось из рук вырвать добычь от порока.
Стародум.
Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один?
Знай, что,
как бы он знатен ни
был, душа его прямого удовольствия
не вкушает. Вообрази себе человека, который бы всю свою знатность устремил на то только, чтоб ему одному
было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб самому ему ничего желать
не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь
есть чего бояться?
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и
не знаю как!"За что же, мол, ты бога-то обидел?" — говорю я ему. А он
не то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза:"Утрись, говорит, может,
будешь видеть", — и
был таков.
Был, после начала возмущения, день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря на то что внутренние враги
были побеждены и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам
было как-то
не по себе, так
как о новом градоначальнике все еще
не было ни слуху ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и
не смели ни за
какое дело приняться, потому что
не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
— Состояние у меня, благодарение богу, изрядное. Командовал-с; стало
быть,
не растратил, а умножил-с. Следственно,
какие есть насчет этого законы — те
знаю, а новых издавать
не желаю. Конечно, многие на моем месте понеслись бы в атаку, а может
быть, даже устроили бы бомбардировку, но я человек простой и утешения для себя в атаках
не вижу-с!
Другого градоначальника я
знал весьма тощего, который тоже
не имел успеха, потому что едва появился в своем городе,
как сразу же
был прозван от обывателей одною из тощих фараоновых коров, и затем уж ни одно из его распоряжений действительной силы иметь
не могло.
А глуповцы стояли на коленах и ждали.
Знали они, что бунтуют, но
не стоять на коленах
не могли. Господи! чего они
не передумали в это время! Думают: станут они теперь
есть горчицу, —
как бы на будущее время еще
какую ни на
есть мерзость
есть не заставили;
не станут —
как бы шелепов
не пришлось отведать. Казалось, что колени в этом случае представляют средний путь, который может умиротворить и ту и другую сторону.
Каким образом об этих сношениях
было узнано — это известно одному богу; но кажется, что сам Наполеон разболтал о том князю Куракину во время одного из своих petits levе́s. [Интимных утренних приемов (франц.).] И вот в одно прекрасное утро Глупов
был изумлен,
узнав, что им управляет
не градоначальник, а изменник, и что из губернии едет особенная комиссия ревизовать его измену.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно
не на кого другого, а на Митьку.
Узнали, что Митька
напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он,
как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Всё это
было ужасно гадко, но Левину это представлялось совсем
не так гадко,
как это должно
было представляться тем, которые
не знали Николая Левина,
не знали всей его истории,
не знали его сердца.
Он
не верит и в мою любовь к сыну или презирает (
как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он
знает, что я
не брошу сына,
не могу бросить сына, что без сына
не может
быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю
как самая позорная, гадкая женщина, — это он
знает и
знает, что я
не в силах
буду сделать этого».
Вообще Михайлов своим сдержанным и неприятным,
как бы враждебным, отношением очень
не понравился им, когда они
узнали его ближе. И они рады
были, когда сеансы кончились, в руках их остался прекрасный портрет, а он перестал ходить. Голенищев первый высказал мысль, которую все имели, именно, что Михайлов просто завидовал Вронскому.
— Я
не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем говорю, — шутливо вставил он, —
есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся,
как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
Анна, думавшая, что она так хорошо
знает своего мужа,
была поражена его видом, когда он вошел к ней. Лоб его
был нахмурен, и глаза мрачно смотрели вперед себя, избегая ее взгляда; рот
был твердо и презрительно сжат. В походке, в движениях, в звуке голоса его
была решительность и твердость,
каких жена никогда
не видала в нем. Он вошел в комнату и,
не поздоровавшись с нею, прямо направился к ее письменному столу и, взяв ключи, отворил ящик.
Содержание
было то самое,
как он ожидал, но форма
была неожиданная и особенно неприятная ему. «Ани очень больна, доктор говорит, что может
быть воспаление. Я одна теряю голову. Княжна Варвара
не помощница, а помеха. Я ждала тебя третьего дня, вчера и теперь посылаю
узнать, где ты и что ты? Я сама хотела ехать, но раздумала,
зная, что это
будет тебе неприятно. Дай ответ какой-нибудь, чтоб я
знала, что делать».
Но
как они приходили и выходили, где они
были, он
не знал.
Получив письмо Свияжского с приглашением на охоту, Левин тотчас же подумал об этом, но, несмотря на это, решил, что такие виды на него Свияжского
есть только его ни на чем
не основанное предположение, и потому он всё-таки поедет. Кроме того, в глубине души ему хотелось испытать себя, примериться опять к этой девушке. Домашняя же жизнь Свияжских
была в высшей степени приятна, и сам Свияжский, самый лучший тип земского деятеля,
какой только
знал Левин,
был для Левина всегда чрезвычайно интересен.
Уж я
не знаю, что там
было, но его привезли
как мертвого.
Казалось, очень просто
было то, что сказал отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась,
как уличенный преступник. «Да, он всё
знает, всё понимает и этими словами говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить свой стыд». Она
не могла собраться с духом ответить что-нибудь. Начала
было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
― Ну,
как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад
не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты
знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики
есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
Вронскому
было сначала неловко за то, что он
не знал и первой статьи о Двух Началах, про которую ему говорил автор
как про что-то известное.
В глазах родных он
не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда
как его товарищи теперь, когда ему
было тридцать два года,
были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия,
как Облонский; он же (он
знал очень хорошо,
каким он должен
был казаться для других)
был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то
есть бездарный малый, из которого ничего
не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
И, несмотря на то, он чувствовал, что тогда, когда любовь его
была сильнее, он мог, если бы сильно захотел этого, вырвать эту любовь из своего сердца, но теперь, когда,
как в эту минуту, ему казалось, что он
не чувствовал любви к ней, он
знал, что связь его с ней
не может
быть разорвана.
Теперь, когда лошади нужны
были и для уезжавшей княгини и для акушерки, это
было затруднительно для Левина, но по долгу гостеприимства он
не мог допустить Дарью Александровну нанимать из его дома лошадей и, кроме того,
знал, что двадцать рублей, которые просили с Дарьи Александровны за эту поездку,
были для нее очень важны; а денежные дела Дарьи Александровны, находившиеся в очень плохом положении, чувствовались Левиными
как свои собственные.
— Я? я недавно, я вчера… нынче то
есть… приехал, — отвечал Левин,
не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив, с
каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. — Я
не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
Они
не знают,
как он восемь лет душил мою жизнь, душил всё, что
было во мне живого, что он ни разу и
не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь.
Анна, отведя глаза от лица друга и сощурившись (это
была новая привычка, которой
не знала за ней Долли), задумалась, желая вполне понять значение этих слов. И, очевидно, поняв их так,
как хотела, она взглянула на Долли.
Вронский понял по ее взгляду, что она
не знала, в
каких отношениях он хочет
быть с Голенищевым, и что она боится, так ли она вела себя,
как он бы хотел.
— А, и вы тут, — сказала она, увидав его. — Ну, что ваша бедная сестра? Вы
не смотрите на меня так, — прибавила она. — С тех пор
как все набросились на нее, все те, которые хуже ее во сто тысяч раз, я нахожу, что она сделала прекрасно. Я
не могу простить Вронскому, что он
не дал мне
знать, когда она
была в Петербурге. Я бы поехала к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня мою любовь. Ну, расскажите же мне про нее.
И хотя он тотчас же подумал о том,
как бессмысленна его просьба о том, чтоб они
не были убиты дубом, который уже упал теперь, он повторил ее,
зная, что лучше этой бессмысленной молитвы он ничего
не может сделать.
— Я больше тебя
знаю свет, — сказала она. — Я
знаю этих людей,
как Стива,
как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого
не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и
не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого
не понимаю, но это так.
— Потому что Алексей, я говорю про Алексея Александровича (
какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи,
не правда ли?), Алексей
не отказал бы мне. Я бы забыла, он бы простил… Да что ж он
не едет? Он добр, он сам
не знает,
как он добр. Ах! Боже мой,
какая тоска! Дайте мне поскорей воды! Ах, это ей, девочке моей,
будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже лучше. Он приедет, ему больно
будет видеть ее. Отдайте ее.
—
Как не думала? Если б я
была мужчина, я бы
не могла любить никого, после того
как узнала вас. Я только
не понимаю,
как он мог в угоду матери забыть вас и сделать вас несчастною; у него
не было сердца.
Так
как он
не знал этого и вдохновлялся
не непосредственно жизнью, а посредственно, жизнью уже воплощенною искусством, то он вдохновлялся очень быстро и легко и так же быстро и легко достигал того, что то, что он писал,
было очень похоже на тот род, которому он хотел подражать.