Неточные совпадения
Он был
любим… по крайней мере
Так думал он, и был счастлив.
Стократ блажен, кто предан вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как
пьяный путник на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто всё предвидит,
Чья
не кружится голова,
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит,
Чье сердце опыт остудил
И забываться запретил!
— Опять! Вот вы какие: сами затеяли разговор, а теперь выдумали, что
люблю. Уж и
люблю! Он и мечтать
не смеет!
Любить — как это можно! Что еще бабушка скажет? — прибавила она, рассеянно играя бородой Райского и
не подозревая, что пальцы ее, как змеи, ползали по его нервам, поднимали в нем тревогу, зажигали огонь в крови, туманили рассудок. Он
пьянел с каждым движением пальцев.
Только пьяниц, как бабушка же,
не любила и однажды даже замахнулась зонтиком на мужика, когда он,
пьяный, хотел ударить при ней жену.
Но Райский
не счел нужным припоминать старого знакомства, потому что
не любил, как и бабушка,
пьяных, однако он со стороны наблюдал за ним и тут же карандашом начертил его карикатуру.
— Что ты глядишь на меня? Какие твои глаза? Твои глаза глядят на меня и говорят мне: «
Пьяная ты харя». Подозрительные твои глаза, презрительные твои глаза… Ты себе на уме приехал. Вот Алешка смотрит, и глаза его сияют.
Не презирает меня Алеша. Алексей,
не люби Ивана…
Отец же, бывший когда-то приживальщик, а потому человек чуткий и тонкий на обиду, сначала недоверчиво и угрюмо его встретивший («много, дескать, молчит и много про себя рассуждает»), скоро кончил, однако же, тем, что стал его ужасно часто обнимать и целовать,
не далее как через две какие-нибудь недели, правда с
пьяными слезами, в хмельной чувствительности, но видно, что полюбив его искренно и глубоко и так, как никогда, конечно,
не удавалось такому, как он, никого
любить…
— Мое, мое! — воскликнул Митя. —
Не пьяный бы
не написал!.. За многое мы друг друга ненавидели, Катя, но клянусь, клянусь, я тебя и ненавидя
любил, а ты меня — нет!
Восточная Сибирь управляется еще больше спустя рукава. Это уж так далеко, что и вести едва доходят до Петербурга. В Иркутске генерал-губернатор Броневский
любил палить в городе из пушек, когда «гулял». А другой служил
пьяный у себя в доме обедню в полном облачении и в присутствии архиерея. По крайней мере, шум одного и набожность другого
не были так вредны, как осадное положение Пестеля и неусыпная деятельность Капцевича.
— Что же тут особенного? — с раздражением ответила она. — Здесь все пьют. Сколько раз меня
пьяную привозили домой. И тоже ничего
не помнила. И мне это нравится. Понимаешь: вдруг ничего нет, никого, и даже самой себя. Я
люблю кутить.
— Да вы его у нас, пожалуй, этак захвалите! Видите, уж он и руку к сердцу, и рот в ижицу, тотчас разлакомился.
Не бессердечный-то, пожалуй, да плут, вот беда; да к тому же еще и пьян, весь развинтился, как и всякий несколько лет
пьяный человек, оттого у него всё и скрипит. Детей-то он
любит, положим, тетку покойницу уважал… Меня даже
любит и ведь в завещании, ей-богу, мне часть оставил…
— Свет велик… А я жизнь
люблю!.. Вот я так же и в монастыре, жила, жила, пела антифоны и залостойники, пока
не отдохнула,
не соскучилась вконец, а потом сразу хоп! и в кафешантан… Хорош скачок? Так и отсюда… В театр пойду, в цирк, в кордебалет… а больше, знаешь, тянет меня, Женечка, все-таки воровское дело… Смелое, опасное, жуткое и какое-то
пьяное… Тянет!.. Ты
не гляди на меня, что я такая приличная и скромная и могу казаться воспитанной девицей. Я совсем-совсем другая.
— Да вы, может быть, побрезгаете, что он вот такой…
пьяный.
Не брезгайте, Иван Петрович, он добрый, очень добрый, а уж вас как
любит! Он про вас мне и день и ночь теперь говорит, все про вас. Нарочно ваши книжки купил для меня; я еще
не прочла; завтра начну. А уж мне-то как хорошо будет, когда вы придете! Никого-то
не вижу, никто-то
не ходит к нам посидеть. Все у нас есть, а сидим одни. Теперь вот я сидела, все слушала, все слушала, как вы говорили, и как это хорошо… Так до пятницы…
Не помню, как и что следовало одно за другим, но помню, что в этот вечер я ужасно
любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую песню и обоих их целовал в сладкие губы; помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался; помню, что, кроме того чувства неповиновения всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту; помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время думал о том, что этого вовсе
не нужно было делать; помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и подумал, что этого
не случилось бы, ежели бы он
не был пьян; помню еще, что ужинали и пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей голове было холодно, и что, уезжая, я заметил, что было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но помню главное: что в продолжение всего этого вечера я беспрестанно чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я
люблю очень много пить и будто бы я и
не думал быть
пьяным, и беспрестанно чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в том же.
Любовь принесла поднос с водкой и закуской, он выпил сразу три рюмки и
опьянел. Он
не любил пить, ему
не нравился вкус водки, и
не удовлетворяло её действие — ослабляя тело, хмель
не убивал памяти, а только затемнял её, точно занавешивая происходящее прозрачным пологом.
— Теперь мне все равно, все равно!.. Потому что я
люблю тебя, мой дорогой, мое счастье, мой ненаглядный!.. Она прижималась ко мне все сильнее, и я чувствовал, как трепетало под моими руками ее сильное, крепкое, горячее тело, как часто билось около моей груди ее сердце. Ее страстные поцелуи вливались в мою еще
не окрепшую от болезни голову, как
пьяное вино, и я начал терять самообладание.
— Какое больно!
Не перебивай,
не люблю. Дай докажу. Дули, дули, гуляли до утра, так и заснул на печи,
пьяный. Утром проснулся,
не разогнешься никак.
—
Люблю, — шептал
пьяный старик,
не выпуская моей руки. — Ах,
люблю… Именно хорош этот молодой стыд… эта невинность и девственность просыпающейся мысли. Голубчик, пьяница Селезнев все понимает… да! А только
не забудьте, что канатчик-то все-таки повесился. И какая хитрая штука: тут бытие, вившее свою веревку несколько лет, и тут же небытие, повешенное на этой самой веревке. И притом какая деликатность: пусть теперь другие вьют эту проклятую веревку… хе-хе!
Приисковые рабочие очень
любили Володьку Пятова, потому что он последнюю копейку умел поставить ребром и обходился со всеми запанибрата. Только
пьяный он начинал крепко безобразничать и успокаивался
не иначе как связанный веревками по рукам и ногам. Михалко и Архип завидовали пиджакам Володьки, его прокрахмаленным сорочкам и особенно его свободному разговору и смелости, с какой он держал себя везде. Особенно Архип увлекался им и старался во всем копировать своего приятеля, даже в походке.
Не любил покойник мужикам повадку давать; а нами после вашего дедушки заведывал Андрей Ильич —
не тем будь помянут — человек был
пьяный, необстоятельный.
А
пьяному рай, отец Мисаил! Выпьем же чарочку за шинкарочку… Однако, отец Мисаил, когда я пью, так трезвых
не люблю; ино дело пьянство, а иное чванство; хочешь жить, как мы, милости просим — нет, так убирайся, проваливай: скоморох попу
не товарищ.
За девять лет супружества жена родила ему четырех дочерей, но все они умерли. С трепетом ожидая рождения, Игнат мало горевал об их смерти — они были
не нужны ему. Жену он бил уже на второй год свадьбы, бил сначала под
пьяную руку и без злобы, а просто по пословице: «
люби жену — как душу, тряси ее — как грушу»; но после каждых родов у него, обманутого в ожиданиях, разгоралась ненависть к жене, и он уже бил ее с наслаждением, за то, что она
не родит ему сына.
Был я молодым, горячим, искренним, неглупым;
любил, ненавидел и верил
не так, как все, работал и надеялся за десятерых, сражался с мельницами, бился лбом об стены;
не соразмерив своих сил,
не рассуждая,
не зная жизни, я взвалил на себя ношу, от которой сразу захрустела спина и потянулись жилы; я спешил расходовать себя на одну только молодость,
пьянел, возбуждался, работал;
не знал меры.
— Но это очень грустно, — все, что вы говорите, — сказал Дюрок. — Однако я без вас
не вернусь, Молли, потому, что за этим я и приехал. Медленно, очень медленно, но верно Ганувер умирает. Он окружил свой конец
пьяным туманом, ночной жизнью. Заметьте, что
не уверенными, уже дрожащими шагами дошел он к сегодняшнему дню, как и назначил, — дню торжества. И он все сделал для вас, как было то в ваших мечтах, на берегу. Все это я знаю и очень всем расстроен, потому что
люблю этого человека.
«Куда торопишься? чему обрадовался, лихой товарищ? — сказал Вадим… но тебя ждет покой и теплое стойло: ты
не любишь, ты
не понимаешь ненависти: ты
не получил от благих небес этой чудной способности: находить блаженство в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! — и он наклонясь вырвал из земли высокий стебель полыни; — но нет! — продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но
не шагом: неведомая сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть
не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом огни… мужики толпятся на улице в праздничных кафтанах… кричат, поют песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по
пьяной толпе…
Не знаю, отчего у нас старые люди очень многие знают эту молитву и особенно
любят ею молиться, претерпевая страдания, из которых соткана их многопечальная жизнь. Этой молитвой Петровна молилась за Настю почти целую ночь, пока у Прокудина кончился свадебный пир и Алена втащила в избу своего
пьяного мужа, ругавшего на чем свет стоит Настю.
Но Артамонов тотчас же уличил себя: это — неправильно, вот Алексей
не убежал, этот
любит дело, как
любил его отец. Этот — жаден, ненасытно жаден, и всё у него ловко, просто. Он вспомнил, как однажды, после
пьяной драки на фабрике, сказал брату...
— Лексей Максимыч, воевода без народа, — как же, а? — спросил он меня дождливой ночью. — Едем, что ли, на море завтра? Ей-богу! Чего тут?
Не любят здесь нашего брата, эдаких. Еще — того, как-нибудь, под
пьяную руку…
Кукушкин был безземелен, женат на
пьяной бабе-батрачке, маленькой, но очень ловкой, сильной и злой. Избу свою он сдал кузнецу, а сам жил в бане, работая у Панкова. Он очень
любил новости, а когда их
не было — сам выдумывал разные истории, нанизывая их всегда на одну нить.
Я все трагедию ходил смотреть, очень
любил, только
не видал ничего путем и
не помню ничего, потому что больше все
пьяный.
Изумруд по чередованию дней и по особым звукам храпа знал, что это — Василий, молодой малый, которого лошади
не любили за то, что он курил в конюшне вонючий табак, часто заходил в денники
пьяный, толкал коленом в живот, замахивался кулаком над глазами, грубо дергал за недоуздок и всегда кричал на лошадей ненатуральным, сиплым, угрожающим басом.
Федя. А оттого говорю, что никогда
не было в ней того, чтоб она в душу мне влезла, как Маша. Ну, да
не про то. Она беременная, кормящая, а я пропаду и вернусь
пьяный. Разумеется, за это самое все меньше и меньше
любил ее. Да, да (приходит в восторг), вот сейчас пришло в голову: оттого-то я
люблю Машу, что я ей добро сделал, а
не зло. Оттого
люблю. А ту мучал за то…
не то что
не люблю… Да нет, просто
не люблю. Ревновал — да, но и то прошло.
— Ну да. Он, когда пьет, привозит ко мне то одну, то другую и кричит, как сумасшедший: «Бей ее по харе!» Молоденькую я
не трогала, ее — жалко, она всегда дрожит; а ту, барыню, один раз ударила, тоже
пьяная была и — ударила ее. Я ее —
не люблю. А потом стало мне нехорошо, так я ему рожу поцарапала…
Верил я этому человеку. И стал было мне один арестантик говорить: «Ты, мол, зачем это с Безруким связываешься?
Не гляди, что он живой на небо пялится: руку-то ему купец на разбое пулей прострелил!..» Да я слушать
не стал, тем более что и говорил-то он во хмелю, а я
пьяных страсть
не люблю. Отвернулся я от него, и он тоже осердился: «Пропадай, говорит, дурья голова!» А надо сказать: справедливый был человек, хоть и пьяница.
«Это — верно, без неё пропадёшь с моим характером! Вроде
пьяного я — отчего это? Христина знает силу свою и меня знает, верно! Сволочь она и нисколько меня
не любит — врёт! И я её тоже, видно,
не люблю. Матка её — просто дура, полоумная».
Марья Ивановна. Что же тут ужасного, что я во всю зиму один раз… и именно потому, что боялась, что тебе это будет неприятно, сделала вечер. И то какой, — спроси Маню и Варвару Васильевну, все мне говорили, что без этого нельзя, что это необходимо. И это преступленье, и за это я должна нести позор. Да и
не позор только. Самое главное то, что ты теперь
не любишь меня. Ты
любишь весь мир и
пьяного Александра Петровича, а я все-таки
люблю тебя;
не могу жить беа тебя. За что? За что? (Плачет.)
Савелий Кузнецов — человек изувеченный, едва ходит: работал прошлой весной в городе на пивном заводе, и там ему
пьяный казак плетью рёбра перебил. Встречался я с ним часто — он
любит на бугре у мельниц лежать, греясь на солнышке. Мужчина мне неизвестный: он
не столько говорит, сколько кашляет.
— Потому, что
пьяный добрей и умней трезвого.
Пьяный больше
любит музыку, чем трезвый. О, моя сладкоголосая квинта!
Не будь на этом свете
пьяных, недалеко бы ушло искусство! Молись же, чтобы те, которые будут нас слушать, были пьяны!
Графиня подняла глаза на лицо Артура. Это лицо,
пьяное, насмешливое, сказало ей истину. Молчание подтвердило ту же истину. Он
не любил ее.
Светловидов.
Не хочу туда,
не хочу! Там я один… никого у меня нет, Никитушка, ни родных, ни старухи, ни деток… Один, как ветер в поле… Помру, и некому будет помянуть… Страшно мне одному… Некому меня согреть, обласкать,
пьяного в постель уложить… Чей я? Кому я нужен? Кто меня
любит? Никто меня
не любит, Никитушка!
Любила она меня безумно, рабски и
не только мою красоту или душу, но мои грехи, мою злобу и скуку и даже мою жестокость, когда я в
пьяном исступлении,
не зная, на ком излить свою злобу, терзал ее попреками.
— Сашка! Я давно уже тебя
люблю, только стеснялся сказать. Вижу, идешь ты по коридору, даже
не смотришь на меня… Господи! — думаю. — За что? Уж я ли к нему… Друг мой дорогой! И с удивлением слушал самого себя. Говорят, — что у трезвого на уме, то у
пьяного на языке; неужели я, правда, так
люблю этого длинного дурака? Как же я этого раньше сам
не замечал? А в душе все время было торжествование и радость от того, что мне сказал Шлепянов.
— Как же
не казнишь, когда ты бросаешь меня, уходишь. Что же скажут все? Одно из двух: или я дурная женщина, или ты сумасшедший… И за это я должна нести позор. Да и
не позор только. Самое главное то, что ты теперь
не любишь меня; ты
любишь весь мир и
пьяного Александра Петровича, — а я все-таки
люблю тебя,
не могу жить без тебя. За что? За что? (плачет).