Неточные совпадения
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от
отца, или тем, что оставлю с развратным
отцом, — да, с развратным
отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? —
повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж,
отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Но
отец не заставил
повторить и перешел к уроку из Ветхого Завета.
— Молитесь Богу и просите Его. Даже святые
отцы имели сомнения и просили Бога об утверждении своей веры. Дьявол имеет большую силу, и мы не должны поддаваться ему. Молитесь Богу, просите Его. Молитесь Богу, —
повторил он поспешно.
— Господи Иисусе Христе! Мати пресвятая богородица!
Отцу и сыну и святому духу… — вдыхая в себя воздух, твердил он с различными интонациями и сокращениями, свойственными только тем, которые часто
повторяют эти слова.
Но, без сомнения, он
повторил бы и в пятый, если бы
отец не дал ему торжественного обещания продержать его в монастырских служках целые двадцать лет и не поклялся наперед, что он не увидит Запорожья вовеки, если не выучится в академии всем наукам.
— Полно, папаша, полно, сделай одолжение! — Аркадий ласково улыбнулся. «В чем извиняется!» — подумал он про себя, и чувство снисходительной нежности к доброму и мягкому
отцу, смешанное с ощущением какого-то тайного превосходства, наполнило его душу. — Перестань, пожалуйста, —
повторил он еще раз, невольно наслаждаясь сознанием собственной развитости и свободы.
Базаров раз даже вырвал зуб у заезжего разносчика с красным товаром, и, хотя этот зуб принадлежал к числу обыкновенных, однако Василий Иванович сохранил его как редкость и, показывая его
отцу Алексею, беспрестанно
повторял...
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем
отец, но было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он
повторил...
— Да, да, —
повторял он, — я тоже жду утра, и мне скучна ночь, и я завтра пошлю к вам не за делом, а чтоб только произнести лишний раз и услыхать, как раздастся ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать, что они уж вас видели… Мы думаем, ждем, живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения: я убеждаюсь, что вы любите меня, как не любили ни
отца, ни тетку, ни…
— Нет, не нахожу смешным, —
повторил он ужасно серьезно, — не можете же вы не ощущать в себе крови своего
отца?.. Правда, вы еще молоды, потому что… не знаю… кажется, не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов… по правилам… Но, если хотите, тут одно только может быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему, не правда ли?
Когда я при них произнес: «Корея», они толпой
повторили: «Кори, Кори!» — и тут же, чрез
отца Аввакума, объяснили, что это имя их древнего королевского дома.
— О нет… тысячу раз нет, Софья Игнатьевна!.. — горячо заговорил Половодов. — Я говорю о вашем
отце, а не о себе… Я не лев, а вы не мышь, которая будет разгрызать опутавшую льва сеть. Дело идет о вашем
отце и о вас, а я остаюсь в стороне. Вы любите
отца, а он, по старческому упрямству, всех тащит в пропасть вместе с собой. Еще раз
повторяю, я не думаю о себе, но от вас вполне зависит спасти вашего
отца и себя…
— Именно? —
повторила Надежда Васильевна вопрос Лоскутова. — А это вот что значит: что бы Привалов ни сделал,
отец всегда простит ему все, и не только простит, но последнюю рубашку с себя снимет, чтобы поднять его. Это слепая привязанность к фамилии, какое-то благоговение перед именем… Логика здесь бессильна, а человек поступает так, а не иначе потому, что так нужно. Дети так же делают…
Он
повторяет целый ряд общих мест об измене христианству, об отпадении от веры
отцов, поминает даже «Бюхнера и Молешотта», о которых не особенно ловко и вспоминать теперь, до того они отошли в небытие.
— Сатана, изыди, сатана, изыди! —
повторял он с каждым крестом. — Извергая извергну! — возопил он опять. Был он в своей грубой рясе, подпоясанной вервием. Из-под посконной рубахи выглядывала обнаженная грудь его, обросшая седыми волосами. Ноги же совсем были босы. Как только стал он махать руками, стали сотрясаться и звенеть жестокие вериги, которые носил он под рясой.
Отец Паисий прервал чтение, выступил вперед и стал пред ним в ожидании.
— Изыди, отче! — повелительно произнес
отец Паисий, — не человеки судят, а Бог. Может, здесь «указание» видим такое, коего не в силах понять ни ты, ни я и никто. Изыди, отче, и стадо не возмущай! —
повторил он настойчиво.
— Такого документа быть не может! — с жаром
повторил Алеша. — Не может быть, потому что убийца не он. Не он убил
отца, не он!
— Я, кажется, теперь все понял, — тихо и грустно ответил Алеша, продолжая сидеть. — Значит, ваш мальчик — добрый мальчик, любит
отца и бросился на меня как на брата вашего обидчика… Это я теперь понимаю, —
повторил он раздумывая. — Но брат мой Дмитрий Федорович раскаивается в своем поступке, я знаю это, и если только ему возможно будет прийти к вам или, всего лучше, свидеться с вами опять в том самом месте, то он попросит у вас при всех прощения… если вы пожелаете.
— Не ты убил
отца, не ты! — твердо
повторил Алеша.
Но как Богу исповедуясь, и вам говорю: „В крови
отца моего — нет, не виновен!“ В последний раз
повторяю: „Не я убил“.
— То ли еще узрим, то ли еще узрим! —
повторили кругом монахи, но
отец Паисий, снова нахмурившись, попросил всех хотя бы до времени вслух о сем не сообщать никому, «пока еще более подтвердится, ибо много в светских легкомыслия, да и случай сей мог произойти естественно», — прибавил он осторожно, как бы для очистки совести, но почти сам не веруя своей оговорке, что очень хорошо усмотрели и слушавшие.
Верите ли, он, больной, в слезах, три раза при мне уж
повторял отцу: «Это оттого я болен, папа, что я Жучку тогда убил, это меня Бог наказал», — не собьешь его с этой мысли!
Кому памятцы?» Бабы и девки окружают их, сказывая имена, мальчишки, ухарски скрыпя пером,
повторяют: «Марью, Марью, Акулину, Степаниду,
отца Иоанна, Матрену, — ну-тка, тетушка, твоих, твоих-то — вишь, отколола грош, меньше пятака взять нельзя, родни-то, родни-то — Иоанна, Василису, Иону, Марью, Евпраксею, младенца Катерину…»
Отправляя меня в Петербург хлопотать по этому делу, мой
отец, простившись со мною, еще раз
повторил...
Повторяю: я и теперь не знаю, стояла ли подпись
отца на приговоре военно — судной комиссии, или это был полевой суд из одних военных. Никто не говорил об этом и никто не считал это важным. «Закон был ясен»…
Но с этих пор и я, как
отец, часто начинал молитву, мучительно
повторяя: «Отче…
— Ты меня будешь помнить, —
повторила несколько раз Харитина, давая
отцу нюхать спирт. — Я не шутки с тобой шутила. О, как я тебя люблю, несчастный!
— И ведать нечего,
отец, — уныло
повторял Ермилыч. — Раздавят нас, как лягушек. Разговор короткий. Одним словом — силища.
— Вся надежда у нас теперь на него, на сибирский хлебушко, —
повторил убежденно Василий. — Только бы весны дождаться, когда реки пройдут… Там, сказывают, пудик-то мучки стоит всего-навсе семнадцать копеечек. Вот какое дело, честные
отцы!
Устенька навсегда сохранила в своей памяти этот решительный зимний день, когда
отец отправился с ней к Стабровским. Старуха нянька ревела еще с вечера, оплакивая свою воспитанницу, как покойницу. Она только и
повторяла, что Тарас Семеныч рехнулся и хочет обасурманить родную дочь. Эти причитания навели на девочку тоску, и она ехала к Стабровским с тяжелым чувством, вперед испытывая предубеждение против долговязой англичанки, рывшейся по комодам.
Чтобы отвести душу, Ермилыч и писарь сходились у попа Макара и тут судачили вволю, благо никто не мог подслушать. Писарь отстаивал новую мельницу, как хорошее дело, а
отец Макар задумчиво качал головой и
повторял...
— Ах, Галактион Михеич,
отец родной, и что только делается! —
повторял задыхавшийся от волнения старик.
Вспыхнувшая пьяная энергия сразу сменилась слезливым настроением, и Харитон Артемьич принялся жаловаться на сына Лиодора, который от рук отбился и на него,
отца, бросился как-то с ножом. Потом он
повторил начатый еще давеча разговор о зятьях.
Они рассказывали о своей скучной жизни, и слышать это мне было очень печально; говорили о том, как живут наловленные мною птицы, о многом детском, но никогда ни слова не было сказано ими о мачехе и
отце, — по крайней мере я этого не помню. Чаще же они просто предлагали мне рассказать сказку; я добросовестно
повторял бабушкины истории, а если забывал что-нибудь, то просил их подождать, бежал к бабушке и спрашивал ее о забытом. Это всегда было приятно ей.
«Посмотрим!..» И вдруг распрямился старик,
Глаза его гневом сверкали:
«Одно
повторяет твой глупый язык:
«Поеду!» Сказать не пора ли,
Куда и зачем? Ты подумай сперва!
Не знаешь сама, что болтаешь!
Умеет ли думать твоя голова?
Врагами ты, что ли, считаешь
И мать, и
отца? Или глупы они…
Что споришь ты с ними, как с ровней?
Поглубже ты в сердце свое загляни,
Вперед посмотри хладнокровней...
Петр Елисеич на руках унес истерически рыдавшую девочку к себе в кабинет и здесь долго отваживался с ней. У Нюрочки сделался нервный припадок. Она и плакала, и целовала
отца, и, обнимая его шею, все
повторяла...
Ребенок был очень благонравен, добр и искренен. Он с почтением стоял возле матери за долгими всенощными в церкви Всех Скорбящих; молча и со страхом вслушивался в громовые проклятия, которые его
отец в кругу приятелей слал Наполеону Первому и всем роялистам; каждый вечер
повторял перед образом: «но не моя, а твоя да совершится воля», и засыпал, носясь в нарисованном ему мире швейцарских рыбаков и пастухов, сломавших несокрушимою волею железные цепи несносного рабства.
На такие речи староста обыкновенно отвечал: «Слушаю, будет исполнено», — хотя мой
отец несколько раз
повторял: «Я, братец, тебе ничего не приказываю, а говорю только, не рассудишь ли ты сам так поступить?
Ему дали выпить стакан холодной воды, и Кальпинский увел его к себе в кабинет, где
отец мой плакал навзрыд более часу, как маленькое дитя,
повторяя только иногда: «Бог судья тетушке! на ее душе этот грех!» Между тем вокруг него шли уже горячие рассказы и даже споры между моими двоюродными тетушками, Кальпинской и Лупеневской, которая на этот раз гостила у своей сестрицы.
Сначала Волков приставал, чтоб я подарил ему Сергеевку, потом принимался торговать ее у моего
отца; разумеется, я сердился и говорил разные глупости; наконец,
повторили прежнее средство, еще с большим успехом: вместо указа о солдатстве сочинили и написали свадебный договор, или рядную, в которой было сказано, что мой
отец и мать, с моего согласия, потому что Сергеевка считалась моей собственностью, отдают ее в приданое за моей сестрицей в вечное владение П. Н. Волкову.
— После тут побудешь, ступай! —
повторил отец уже строго.
Павел сначала не узнавал
отца, но потом, когда он пришел в себя, полковник и ему то же самое
повторил.
— Благодарю за хороший совет; но опять прошу вас, Раиса Павловна, не
повторять имени
отца; иначе я попрошу вас удалиться отсюда.
— Главное, Луша… — глухо ответила Раиса Павловна, опуская глаза, — главное, никогда не
повторяй той ошибки, которая погубила меня и твоего
отца… Нас трудно судить, да и невозможно. Имей в виду этот пример, Луша… всегда имей, потому что женщину губит один такой шаг, губит для самой себя. Беги, как огня, тех людей, то есть мужчин, которые тебе нравятся только как мужчины.
— Дети начали стыдиться родителей, говорю! —
повторил он и шумно вздохнул. — Тебя Павел не постыдится никогда. А я вот стыжусь
отца. И в дом этот его… не пойду я больше. Нет у меня
отца… и дома нет! Отдали меня под надзор полиции, а то я ушел бы в Сибирь… Я бы там ссыльных освобождал, устраивал бы побеги им…
— Родителей лишилась? —
повторила она. — Это — ничего!
Отец у меня такой грубый, брат тоже. И — пьяница. Старшая сестра — несчастная… Вышла замуж за человека много старше ее. Очень богатый, скучный, жадный. Маму — жалко! Она у меня простая, как вы. Маленькая такая, точно мышка, так же быстро бегает и всех боится. Иногда — так хочется видеть ее…
Отец спросил у меня, куда я ходил, и, выслушав внимательно обычный ответ, ограничился тем, что
повторил мне приказ ни под каким видом не отлучаться из дому без его позволения. Приказ был категоричен и очень решителен; ослушаться его я не посмел, но не решался также и обратиться к
отцу за позволением.
— Да, бедная! —
повторила она, — и
отец много раз говорил мне: бедная! бедная! Но представьте себе, старуха нянька однажды услышала это и сказала:"Какая же вы бедная! вы — барышня!"
На последней неделе поста Ольга говела. Она всегда горячо и страстно веровала, но на этот раз сердце ее переполнилось. На исповеди и на причастии она не могла сдержать слез. Но облегчили ли ее эти слезы, или, напротив, наполнили ее сердце тоскою, — этого она и сама не могла различить. Иногда ей казалось, что она утешена, но через минуту слезы опять закипали в глазах, неудержимой струей текли по щекам, и она бессознательно
повторяла слова
отца:"Бедная! бедная! бедная!"
— Сколько я себя ни помню, — продолжал он, обращаясь больше к Настеньке, — я живу на чужих хлебах, у благодетеля (на последнем слове Калинович сделал ударение), у благодетеля, —
повторил он с гримасою, — который разорил моего
отца, и когда тот умер с горя, так он, по великодушию своему, призрел меня, сироту, а в сущности приставил пестуном к своим двум сыновьям, болванам, каких когда-либо свет создавал.