Неточные совпадения
Марья Антоновна. Право, маменька, все смотрел. И как начал говорить
о литературе, то взглянул на меня, и потом, когда рассказывал, как играл в вист с посланниками, и тогда посмотрел на меня.
Но прошла неделя, другая, третья, и в обществе не было заметно никакого впечатления; друзья его, специалисты и ученые, иногда, очевидно из учтивости, заговаривали
о ней. Остальные же его знакомые, не интересуясь книгой ученого содержания, вовсе не говорили с ним
о ней. И в обществе, в особенности теперь занятом другим, было совершенное равнодушие. В
литературе тоже в продолжение месяца не было ни слова
о книге.
Ни у кого не спрашивая
о ней, неохотно и притворно-равнодушно отвечая на вопросы своих друзей
о том, как идет его книга, не спрашивая даже у книгопродавцев, как покупается она, Сергей Иванович зорко, с напряженным вниманием следил за тем первым впечатлением, какое произведет его книга в обществе и в
литературе.
Он прочел все, что было написано во Франции замечательного по части философии и красноречия в XVIII веке, основательно знал все лучшие произведения французской
литературы, так что мог и любил часто цитировать места из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической поэзии, имел достаточные познания в истории, почерпнутые им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни
о математике, дальше арифметики, ни
о физике, ни
о современной
литературе: он мог в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз
о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник
о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в
литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
«Да, — соображал Самгин. — Возможно, что где-то действует Кутузов. Если не арестован в Москве в числе «семерки» ЦК. Еврейка эта, видимо, злое существо. Большевичка. Что такое Шемякин? Таисья, конечно, уйдет к нему. Если он позовет ее. Нет, будет полезнее, если я займусь
литературой. Газета не уйдет. Когда я приобрету имя в
литературе, — можно будет подумать и
о газете. Без Дронова. Да, да, без него…»
И снова заговорила
о литературе.
— Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, — он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: — Кое-что прочитал и без комплиментов скажу — оч-чень интересно! Зрелые мысли, например:
о необходимости консерватизма в
литературе. Действительно, батенька, черт знает как начали писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: «В небеса запустил ананасом, поет басом» — каково?
Гораздо более интересовали его ее мысли
о литературе.
Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал говорить
о «жалких соблазнах мира сего»,
о «высокомерии разума»,
о «суемудрии науки»,
о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной
литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии...
Клим Иванович Самгин пил чай, заставляя себя беседовать с Розой Грейман
о текущей
литературе, вслушиваясь в крики спорящих, отмечал у них стремление задеть друг друга, соображал...
Он знал все,
о чем говорят в «кулуарах» Государственной думы, внутри фракций, в министерствах, в редакциях газет, знал множество анекдотических глупостей
о жизни царской семьи, он находил время читать текущую политическую
литературу и, наскакивая на Самгина, спрашивал...
Изредка она говорила с ним по вопросам религии, — говорила так же спокойно и самоуверенно, как обо всем другом. Он знал, что ее еретическое отношение к православию не мешает ей посещать церковь, и объяснял это тем, что нельзя же не ходить в церковь, торгуя церковной утварью. Ее интерес к религии казался ему не выше и не глубже интересов к
литературе, за которой она внимательно следила. И всегда ее речи
о религии начинались «между прочим», внезапно: говорит
о чем-нибудь обыкновенном, будничном и вдруг...
Клим видел, что обилие имен и книг, никому, кроме Дмитрия, не знакомых, смущает всех, что к рассказам Нехаевой
о литературе относятся недоверчиво, несерьезно и это обижает девушку. Было немножко жалко ее. А Туробоев, враг пророков, намеренно безжалостно пытался погасить ее восторги, говоря...
Он отказался, а она все-таки увеличила оклад вдвое. Теперь, вспомнив это, он вспомнил, что отказаться заставило его смущение, недостойное взрослого человека: выписывал и читал он по преимуществу беллетристику русскую и переводы с иностранных языков; почему-то не хотелось, чтоб Марина знала это. Но серьезные книги утомляли его, обильная политическая
литература и пресса раздражали.
О либеральной прессе Марина сказала...
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и тем понятнее ему. А я — никому, ничего не навязываю», — думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак
о литературе, и ему нравилось, как она говорит
о новой русской поэзии.
— Эти молодые люди очень спешат освободиться от гуманитарной традиции русской
литературы. В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских поэтов, затем доброжелательно критикуют друг друга, говоря по поводу мелких литературных краж
о великих событиях русской
литературы. Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.
И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, — возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, — Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного в либеральной газете фельетона
о текущей
литературе; фразы звучали по-новому задорно, в них говорилось «
о духовной нищете людей, которым жизнь кажется простой, понятной»,
о «величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную свободу ценят выше всех соблазнов мира».
— Вопрос
о путях интеллигенции — ясен: или она идет с капиталом, или против его — с рабочим классом. А ее роль катализатора в акциях и реакциях классовой борьбы — бесплодная, гибельная для нее роль… Да и смешная. Бесплодностью и, должно быть, смутно сознаваемой гибельностью этой позиции Ильич объясняет тот смертный визг и вой, которым столь богата текущая
литература. Правильно объясняет. Читал я кое-что, — Андреева, Мережковского и прочих, — черт знает, как им не стыдно? Детский испуг какой-то…
— Да, — забывая
о человеке Достоевского,
о наиболее свободном человеке, которого осмелилась изобразить
литература, — сказал литератор, покачивая красивой головой. — Но следует идти дальше Достоевского — к последней свободе, к той, которую дает только ощущение трагизма жизни… Что значит одиночество в Москве сравнительно с одиночеством во вселенной? В пустоте, где только вещество и нет бога?
«Жаловаться — не на что. Он — едва ли хитрит. Как будто даже и не очень умен.
О Любаше он, вероятно, выдумал, это —
литература. И — плохая. В конце концов он все-таки неприятный человек. Изменился? Изменяются люди… без внутреннего стержня. Дешевые люди».
—
О торговле, об эманципации женщин,
о прекрасных апрельских днях, какие выпали нам на долю, и
о вновь изобретенном составе против пожаров. Как это вы не читаете? Ведь тут наша вседневная жизнь. А пуще всего я ратую за реальное направление в
литературе.
Одни считали ее простой, недальней, неглубокой, потому что не сыпались с языка ее ни мудрые сентенции
о жизни,
о любви, ни быстрые, неожиданные и смелые реплики, ни вычитанные или подслушанные суждения
о музыке и
литературе: говорила она мало, и то свое, не важное — и ее обходили умные и бойкие «кавалеры»; небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и немного боялись. Один Штольц говорил с ней без умолка и смешил ее.
— Что же он
о литературе-то читал? — спросил Обломов.
— Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной
литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь,
о древней Руси ты писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства!.. Это газетная
литература!
С Райским говорила
о литературе; он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но непостоянно.
Сочинения Содерлендов, Барро, Смитов, Чезов и многих, многих других
о Капе образуют целую
литературу, исполненную бескорыстнейших и добросовестнейших разысканий, которые со временем послужат основным камнем полной истории края.
Мы пошли по улицам, зашли в контору нашего банкира, потом в лавки. Кто покупал книги, кто заказывал себе платье, обувь, разные вещи. Книжная торговля здесь довольно значительна; лавок много; главная из них, Робертсона, помещается на большой улице. Здесь есть своя самостоятельная
литература. Я видел много периодических изданий, альманахов, стихи и прозу, карты и гравюры и купил некоторые изданные здесь сочинения собственно
о Капской колонии. В книжных лавках продаются и все письменные принадлежности.
С ней он мог говорить
о литературе, об искусстве,
о чем угодно, мог жаловаться ей на жизнь, на людей, хотя во время серьезного разговора, случалось, она вдруг некстати начинала смеяться или убегала в дом.
Сартр в своих статьях
о литературе иногда говорит то, что в России в 60-е годы говорили русские критики Чернышевский, Добролюбов, Писарев, но выражает это в более утонченной форме.
Сам он лишен серьезного нравственного характера, и все, что он пишет
о серьезности официальной власти, остается для него безответственной игрой и забавой
литературы.
Повесть
о них можно прочесть в великой русской
литературе.
Собравшись с силами, заговорил он
о Москве,
о товарищах,
о Пушкине,
о театре,
о русской
литературе; вспоминал наши пирушки, жаркие прения нашего кружка, с сожалением произнес имена двух-трех умерших приятелей…
Я тут же познакомилась с некоторыми из девушек; Вера Павловна сказала цель моего посещения: степень их развития была неодинакова; одни говорили уже совершенно языком образованного общества, были знакомы с
литературою, как наши барышни, имели порядочные понятия и об истории, и
о чужих землях, и обо всем, что составляет обыкновенный круг понятий барышень в нашем обществе; две были даже очень начитаны.
В 1841 Белинский поместил в «Отечественных записках» длинный разговор
о литературе.
Я был раза два-три; он говорил
о литературе, знал все новые русские книги, читал журналы, итак, мы с ним были как нельзя лучше.
О книгах и речи не было, исключая академического календаря, который выписывался почти везде; сверх того, попадались песенники и другие дешевые произведения рыночной
литературы, которые выменивали у разносчиков барышни.
Замечу здесь мимоходом: несмотря на обилие книг и тетрадей, которые я перечитал, я не имел ни малейшего понятия
о существовании русской
литературы.
Говорю
о серьезной
литературе и исключаю
литературу, помешанную на сексе.
Говорить же
о своих интимных чувствах публично, в
литературе, мне всегда казалось недостатком стыдливости, нецеломудренным.
В
литературе о банном быте Москвы ничего нет. Тогда все это было у всех на глазах, и никого не интересовало писать
о том, что все знают: ну кто будет читать
о банях? Только в словаре Даля осталась пословица, очень характерная для многих бань: «Торговые бани других чисто моют, а сами в грязи тонут!»
И если впредь корреспонденции будут касаться деятельности правительственной власти, то он, помощник исправника, при всем уважении к отцу, а также к
литературе, будет вынужден произвести секретное дознание
о вредной деятельности корреспондента и даже… ему неприятно говорить об этом… ходатайствовать перед губернатором
о высылке господина литератора из города…
В пансионе Рыхлинского было много гимназистов, и потому мы все заранее знакомились с этой рукописной
литературой. В одном из альбомов я встретил и сразу запомнил безыменное стихотворение, начинавшееся словами: «Выхожу задумчиво из класса». Это было знаменитое добролюбовское «Размышление гимназиста лютеранского вероисповедания и не Киевского округа». По вопросу
о том, «был ли Лютер гений или плут», бедняга говорил слишком вольно, и из «чувства законности» он сам желает, чтобы его высекли.
Я и теперь храню благодарное воспоминание и об этой книге, и
о польской
литературе того времени. В ней уже билась тогда струя раннего, пожалуй, слишком наивного народничества, которое, еще не затрагивая прямо острых вопросов тогдашнего строя, настойчиво проводило идею равенства людей…
В обществе и
литературе шли рассуждения
о том, «пороть ли розгами ребенка, учить ли грамоте народ».
Это было первое общее суждение
о поэзии, которое я слышал, а Гроза (маленький, круглый человек, с крупными чертами ординарного лица) был первым виденным мною «живым поэтом»… Теперь
о нем совершенно забыли, но его произведения были для того времени настоящей
литературой, и я с захватывающим интересом следил за чтением. Читал он с большим одушевлением, и порой мне казалось, что этот кругленький человек преображается, становится другим — большим, красивым и интересным…
Стабровский действительно перерыл всю
литературу о нервных болезнях и модной наследственности, и чем больше читал, тем больше приходил в отчаяние. Он в своем отцовском эгоизме дошел до того, что точно был рад, когда Устенька серьезно заболела тифом, будто от этого могло быть легче его Диде. Потом он опомнился, устыдился и старался выкупить свою несправедливость усиленным вниманием к больной.
«Легенда
о Великом Инквизиторе» одно из самых революционных, можно даже сказать, анархических произведений мировой
литературы.
Я говорил уже, что русская
литература не была ренессансной, что она была проникнута болью
о страданиях человека и народа и что русский гений хотел припасть к земле, к народной стихии.
Поразительно, что христианский писатель Гоголь был наименее человечным из русских писателей, наименее человечным в самой человечной из
литератур [Розанов терпеть не мог Гоголя за его нечеловечность и резко
о нем писал.].