Неточные совпадения
И Старцев избегал разговоров, а только закусывал и играл в винт, и когда заставал в каком-нибудь доме семейный праздник и его приглашали откушать, то он садился и ел молча, глядя в тарелку; и все, что в это время
говорили, было неинтересно, несправедливо, глупо, он чувствовал раздражение, волновался, но молчал, и за то, что он всегда сурово молчал и глядел в тарелку, его прозвали в городе «
поляк надутый», хотя он никогда
поляком не был.
— Я, дура, к нему тоже забежала, всего только на минутку, когда к Мите шла, потому разболелся тоже и он, пан-то мой прежний, — начала опять Грушенька, суетливо и торопясь, — смеюсь я это и рассказываю Мите-то: представь,
говорю, поляк-то мой на гитаре прежние песни мне вздумал петь, думает, что я расчувствуюсь и за него пойду.
—
Поляк он, ее офицер этот, — заговорил он опять, сдерживаясь, — да и не офицер он вовсе теперь, он в таможне чиновником в Сибири служил где-то там на китайской границе, должно быть, какой полячоночек мозглявенький. Место,
говорят, потерял. Прослышал теперь, что у Грушеньки капитал завелся, вот и вернулся — в том и все чудеса.
— Еще бы не раздражен, завтра судят. И шла с тем, чтоб об завтрашнем ему мое слово сказать, потому, Алеша, страшно мне даже и подумать, что завтра будет! Ты вот
говоришь, что он раздражен, да я-то как раздражена! А он об
поляке! Экой дурак! Вот к Максимушке небось не ревнует.
Кстати,
говоря о сосланных, — за Нижним начинают встречаться сосланные
поляки, с Казани число их быстро возрастает. В Перми было человек сорок, в Вятке не меньше; сверх того, в каждом уездном городе было несколько человек.
… В Перми меня привезли прямо к губернатору. У него был большой съезд, в этот день венчали его дочь с каким-то офицером. Он требовал, чтоб я взошел, и я должен был представиться всему пермскому обществу в замаранном дорожном архалуке, в грязи и пыли. Губернатор, потолковав всякий вздор, запретил мне знакомиться с сосланными
поляками и велел на днях прийти к нему,
говоря, что он тогда сыщет мне занятие в канцелярии.
Для какого-то непонятного контроля и порядка он приказывал всем сосланным на житье в Пермь являться к себе в десять часов утра по субботам. Он выходил с трубкой и с листом, поверял, все ли налицо, а если кого не было, посылал квартального узнавать о причине, ничего почти ни с кем не
говорил и отпускал. Таким образом, я в его зале перезнакомился со всеми
поляками, с которыми он предупреждал, чтоб я не был знаком.
Казаки стреляют… Дым, огонь, грохот… Я падаю… Я убит, но… как-то так счастливо, что потом все жмут мне руки,
поляки и польки
говорят: «Это сын судьи, и его мать полька. Благородный молодой человек»…
Еще в Житомире, когда я был во втором классе, был у нас учитель рисования, старый
поляк Собкевич.
Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь класс, он схватил с кафедры свой портфель, поднял его высоко над головой и изо всей силы швырнул на пол. С сверкающими глазами, с гривой седых волос над головой, весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
Первое время настроение польского общества было приподнятое и бодрое.
Говорили о победах, о каком-то Ружицком, который становится во главе волынских отрядов, о том, что Наполеон пришлет помощь. В пансионе ученики
поляки делились этими новостями, которые приносила Марыня, единственная дочь Рыхлинских. Ее большие, как у Стасика, глаза сверкали радостным одушевлением. Я тоже верил во все эти успехи
поляков, но чувство, которое они во мне вызывали, было очень сложно.
— Он
говорит, что ты — москаль… Что ты во сне плакал о том, что
поляки могли победить русских, и что ты… будто бы… теперь радуешься…
Старики презирают эту пестроту и со смехом
говорят, что какое может быть общество, если в одном и том же селении живут русские, хохлы, татары,
поляки, евреи, чухонцы, киргизы, грузины, цыгане?..
— О
поляках и
говорить нечего. С ними у меня общего менее, чем с кем-нибудь.
Кого бы вы ни спросили о Помаде, какой он человек? — стар и мал ответит только: «так, из
поляков», и словно в этом «из
поляков» высказывалось категорическое обвинение Помады в таком проступке, после которого о нем уж и
говорить не стоило.
— Как же вы, милостивый государь, будучи русским, будучи туземцем здешним, позволяете себе
говорить, что это варварство, когда какого-то там негодяя и его дочеренку посадили в острог, а это не варварство, что господа
поляки выжгли весь ваш родной город?
Я сделал ту и другую и всегда буду благодарить судьбу, что она, хотя ненадолго, но забросила меня в Польшу, и что бы там про
поляков ни
говорили, но после кампании они нас, русских офицеров, принимали чрезвычайно радушно, и я скажу откровенно, что только в обществе их милых и очень образованных дам я несколько пообтесался и стал походить на человека.
— Не думаю! — отвечал Мартын Степаныч. —
Поляки слишком искренние католики, хотя надо сказать, что во Франции, тоже стране католической, Бем нашел себе самого горячего последователя и самого даровитого истолкователя своего учения, — я
говорю о Сен-Мартене.
— Про кого они
говорят? — спросил я
поляка, сидевшего рядом со мною.
Мне кое-что
говорили о нем и
поляки.
В каторге было несколько человек из дворян. Во-первых, человек пять
поляков. Об них я
поговорю когда-нибудь особо. Каторжные страшно не любили
поляков, даже больше, чем ссыльных из русских дворян.
Поляки (я
говорю об одних политических преступниках) были с ними как-то утонченно, обидно вежливы, крайне несообщительны и никак не могли скрыть перед арестантами своего к ним отвращения, а те понимали это очень хорошо и платили той же монетою.
Только что ушел М-цкий […М-цкий — Александр Мирецкий (род. в 1820 г.), прибыл на каторгу в 1846 г. «за участие в заговоре».] (тот
поляк, который
говорил со мною), Газин, совершенно пьяный, ввалился в кухню.
— Да как же не от большой? Я потому и
говорю:
поляк — добрый человек.
Поляк власти не любит, и если что против власти — он всегда снисходительный.
Сей же правитель,
поляк, не по-владычнему дело сие рассмотреть изволил, а напустился на меня с криком и рыканием,
говоря, что я потворствую расколу и сопротивляюсь воле моего государя.
— А все же, —
говорю, — войска наши там по крайней мере удерживают
поляков, чтоб они нам не вредили.
Говорил, что копошенью
поляков он не намерен придавать никакого значения, и выразился так: что „их просто надо игнорировать“, как бы их нет, ибо „все это, — добавил, — должно стушеваться; масса их поглотит, и их следа не останется“.
Поляку могло показаться, что это он
говорит по-русски, а русскому — что по-польски.
А уж слышно мне — поют
поляки и
говорят громко.
— О чем же? Мы с ней и так, кажется, много
говорили и о
поляках, и о призваниях.
А спросите-ка… теперь вот все газетчики взялись за то, что в Польше одна неуклонная система должна заключаться в том, чтобы не давать
полякам забываться; а я-с еще раньше, когда еще слуха о последней рухавке не было,
говорил: закажите вы в Англии или в Америке гуттаперчевого человека, одевайте его то паном, то ксендзом, то жидом, и возите его года в два раз по городам и вешайте.
— Здесь, —
говорил он, — делали
поляки подкоп; вон там, в этом овраге, Лисовский совсем было попался в руки удалым служителям монастырским. А здесь, против этой башни, молодец Селява, обрекши себя неминуемой смерти, перекрошил один около десятка супостатов и умер, выкупая своею кровию погибшую душу родного брата, который передался
полякам.
— Не прогневайся: ты сейчас
говорил, что для
поляков нет ничего заветного, то есть: у них в обычае брать чужое, не спросясь хозяина… быть может; а мы, русские, — хлебосолы, любим потчевать: у всякого свой обычай. Кушай, пан!
— Спасибо, сынок! — сказал он, выслушав донесение о действиях отряда по серпуховской дороге. — Знатно! Десять
поляков и шесть запорожцев положено на месте, а наших ни одного. Ай да молодец!.. Темрюк! ты хоть родом из татар, а стоишь за отечество не хуже коренного русского. Ну что, Матерой?
говори, что у вас по владимирской дороге делается?
— Какой вздор, какой вздор! — перервал
поляк, стараясь казаться равнодушным. — Да что с тобою
говорить! Гей, хозяин, что у тебя есть? Я хочу поужинать.
— Может статься, ты и дело
говоришь, Юрий Дмитрич, — сказал Кирша, почесывая голову, — да удальство-то нас заело! Ну, как сидеть весь век поджавши руки? С тоски умрешь!.. Правда, нам, запорожцам, есть чем позабавиться: татары-то крымские под боком, а все охота забирает помериться с ясновельможными
поляками… Однако ж, боярин, тебе пора, чай, отдохнуть.
Говорят, завтра ранехонько будет на площади какое-то сходбище; чай, и ты захочешь послушать, о чем нижегородцы толковать станут.
— Цо то есть? — закричал
поляк. — Ах ты лайдак! Как же ты
говорил, что у тебя нет съестного?
— И, Юрий Дмитрич, кому его унимать!
Говорят, что при царе Борисе Феодоровиче его порядком было скрутили, а как началась суматоха, пошли самозванцы да
поляки, так он принялся буянить пуще прежнего. Теперь времена такие: нигде не найдешь ни суда, ни расправы.
— Не о приказе речь; я толком тебе
говорю: кого больше любишь, нас иль
поляков?
Начнут, пожалуй,
говорить, зачем королевич Владислав не едет в Москву? зачем
поляки разоряют нашу землю? зачем король Сигизмунд берет Смоленск? зачем то, зачем другое?
— Должны! Так
говорят и старшие, только вряд ли когда запорожский казак будет братом
поляку. Нечего сказать, и мы кутили порядком в Чернигове: все божье, да наше! Но жгли ли мы храмы господни? ругались ли верою православною? А эти окаянные ляхи для забавы стреляют в святые иконы! Как бог еще терпит!
— Нет, брат Данило! — сказал Суета. — Не
говори, он даром смотреть не станет: подлинно господь умудряет юродивых! Мартьяш глух и нем, а кто лучше его справлял службу, когда мы бились с
поляками? Бывало, как он стоит сторожем, так и думушки не думаешь, спи себе вдоволь: муха не прокрадется.
— Ведет хлеб-соль с
поляками, — подхватил стрелец. — Ну да, тот самый! Какой он русский боярин! хуже басурмана: мучит крестьян, разорил все свои отчины, забыл бога и даже — прости господи мое согрешение! — прибавил он, перекрестясь и посмотрев вокруг себя с ужасом, — и даже
говорят, будто бы он… вымолвить страшно… ест по постам скоромное?
— Да, да, — прервал
поляк, — он дрался как черт! Я смело это могу
говорить потому, что не отставал от него ни на минуту.
Ошибся ты: и тех не наберешь —
Я сам скажу, что войско наше дрянь,
Что казаки лишь только селы грабят,
Что
поляки лишь хвастают да пьют,
А русские… да что и
говорить…
В Варшаве они разместились очень удобно в большом номере, состоявшем из трех комнат. Долинский отыскал много знакомых
поляков с Волыни и Подолии и представил их Даше. Даша много с ними
говорила и осталась очень довольна новыми знакомствами.
— Я вам
говорила, — сказала Елизавета Петровна опять по-французски Елпидифору Мартынычу, — что у Елены непременно с господином
поляком что-нибудь да есть!
— И не
поляк даже, а жид,
говорят, перекрещенный.
— С
поляком, надо быть, барин, больше! — начала Марфуша. — Он красивый такой из себя, а Николай Гаврилыч — этот нехорош-с!.. Губошлеп!.. В доме так его и зовут: «Губошлеп,
говорят, генеральский идет!».
— Хоть тебе и тяжело оказать помощь
полякам, что я отчасти понимаю, — начала она, — но ты должен пересилить себя и сделать это для меня, из любви своей ко мне, и я в этом случае прямо ставлю испытание твоему чувству ко мне: признаешь ты в нем силу и влияние над собой — я буду верить ему; а нет — так ты и не
говори мне больше о нем.
— Ходит один
поляк к ней… Надо быть, что хахаль! — отвечал ему тот. — Этта я, как-то часу в третьем ночи, иду по двору; смотрю, у ней в окнах свет, — ну, боишься тоже ночным временем: сохрани бог, пожар… Зашел к ним: «Что такое,
говорю, за огонь у вас?» — «Гость,
говорит, сидит еще в гостях!»
— Эта… кастелянша новая, — начал он, стараясь сохранить строгий начальнический вид, — живет… как мне
говорили, с
поляком одним?