Неточные совпадения
Городничий. Не верьте, не верьте! Это такие лгуны… им вот эдакой ребенок не поверит. Они уж
и по всему городу известны за лгунов. А насчет мошенничества, осмелюсь доложить: это такие мошенники, каких свет не производил.
На дороге обчистил меня кругом пехотный капитан, так что трактирщик хотел уже было посадить в тюрьму; как вдруг,
по моей петербургской физиономии
и по костюму,
весь город принял меня за генерал-губернатора.
Был, после начала возмущения, день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря на то что внутренние враги были побеждены
и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам было как-то не
по себе, так как о новом градоначальнике
все еще не было ни слуху ни духу. Они слонялись
по городу, словно отравленные мухи,
и не смели ни за какое дело приняться, потому что не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
Вспомнили только что выехавшего из
города старого градоначальника
и находили, что хотя он тоже был красавчик
и умница, но что, за
всем тем, новому правителю уже
по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Но на седьмом году правления Фердыщенку смутил бес. Этот добродушный
и несколько ленивый правитель вдруг сделался деятелен
и настойчив до крайности: скинул замасленный халат
и стал ходить
по городу в вицмундире. Начал требовать, чтоб обыватели
по сторонам не зевали, а смотрели в оба,
и к довершению
всего устроил такую кутерьму, которая могла бы очень дурно для него кончиться, если б, в минуту крайнего раздражения глуповцев, их не осенила мысль: «А ну как, братцы, нас за это не похвалят!»
Спустясь в середину
города, я пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся в гору; то были большею частию семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться
по истертым, старомодным сюртукам мужей
и по изысканным нарядам жен
и дочерей; видно, у них
вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись.
Когда половой
все еще разбирал
по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть
город, которым был, как казалось, удовлетворен, ибо нашел, что
город никак не уступал другим губернским
городам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах
и скромно темнела серая на деревянных.
— Нет, матушка не обижу, — говорил он, а между тем отирал рукою пот, который в три ручья катился
по лицу его. Он расспросил ее, не имеет ли она в
городе какого-нибудь поверенного или знакомого, которого бы могла уполномочить на совершение крепости
и всего, что следует.
Фонари еще не зажигались, кое-где только начинались освещаться окна домов, а в переулках
и закоулках происходили сцены
и разговоры, неразлучные с этим временем во
всех городах, где много солдат, извозчиков, работников
и особенного рода существ, в виде дам в красных шалях
и башмаках без чулок, которые, как летучие мыши, шныряют
по перекресткам.
Расспросивши подробно будочника, куда можно пройти ближе, если понадобится, к собору, к присутственным местам, к губернатору, он отправился взглянуть на реку, протекавшую посредине
города, дорогою оторвал прибитую к столбу афишу, с тем чтобы, пришедши домой, прочитать ее хорошенько, посмотрел пристально на проходившую
по деревянному тротуару даму недурной наружности, за которой следовал мальчик в военной ливрее, с узелком в руке,
и, еще раз окинувши
все глазами, как бы с тем, чтобы хорошо припомнить положение места, отправился домой прямо в свой нумер, поддерживаемый слегка на лестнице трактирным слугою.
Засим, подошедши к столу, где была закуска, гость
и хозяин выпили как следует
по рюмке водки, закусили, как закусывает
вся пространная Россия
по городам и деревням, то есть всякими соленостями
и иными возбуждающими благодатями,
и потекли
все в столовую; впереди их, как плавный гусь, понеслась хозяйка.
Наступит зима —
и тут не дремлют работы: первые подвозы в
город, молотьба
по всем гумнам, перевозка перемолотого хлеба из риг в амбары,
по лесам рубка
и пиленье дров, подвоз кирпичу
и материалу для весенних построек.
Мазурка раздалась. Бывало,
Когда гремел мазурки гром,
В огромной зале
всё дрожало,
Паркет трещал под каблуком,
Тряслися, дребезжали рамы;
Теперь не то:
и мы, как дамы,
Скользим
по лаковым доскам.
Но в
городах,
по деревням
Еще мазурка сохранила
Первоначальные красы:
Припрыжки, каблуки, усы
Всё те же; их не изменила
Лихая мода, наш тиран,
Недуг новейших россиян.
Я намедни посылал в
город к Ивану Афанасьичу воз муки
и записку об этом деле: так они опять-таки отвечают, что
и рад бы стараться для Петра Александрыча, но дело не в моих руках, а что, как
по всему видно, так вряд ли
и через два месяца получится ваша квитанция.
Он был на такой ноге в
городе, что пригласительный билет от него мог служить паспортом во
все гостиные, что многие молоденькие
и хорошенькие дамы охотно подставляли ему свои розовенькие щечки, которые он целовал как будто с отеческим чувством,
и что иные, по-видимому, очень важные
и порядочные, люди были в неописанной радости, когда допускались к партии князя.
Ибо далеко разносится могучее слово, будучи подобно гудящей колокольной меди, в которую много повергнул мастер дорогого чистого серебра, чтобы далече
по городам, лачугам, палатам
и весям разносился красный звон, сзывая равно
всех на святую молитву.
Теперь уже
все хотели в поход,
и старые
и молодые;
все, с совета
всех старшин, куренных, кошевого
и с воли
всего запорожского войска, положили идти прямо на Польшу, отмстить за
все зло
и посрамленье веры
и козацкой славы, набрать добычи с
городов, зажечь пожар
по деревням
и хлебам, пустить далеко
по степи о себе славу.
Тут заинтересовало его вдруг: почему именно во
всех больших
городах человек не то что
по одной необходимости, но как-то особенно наклонен жить
и селиться именно в таких частях
города, где нет ни садов, ни фонтанов, где грязь
и вонь
и всякая гадость.
В молодой
и горячей голове Разумихина твердо укрепился проект положить в будущие три-четыре года,
по возможности, хоть начало будущего состояния, скопить хоть несколько денег
и переехать в Сибирь, где почва богата во
всех отношениях, а работников, людей
и капиталов мало; там поселиться в том самом
городе, где будет Родя,
и…
всем вместе начать новую жизнь.
Из-под нанкового [Нанковая — особая хлопчатобумажная ткань,
по имени китайского
города Нанкина, где она изготовлялась.] жилета торчала манишка,
вся скомканная, запачканная
и залитая.
Феклуша. Последние времена, матушка Марфа Игнатьевна, последние,
по всем приметам последние. Еще у вас в
городе рай
и тишина, а
по другим
городам так просто содом, матушка: шум, беготня, езда беспрестанная! Народ-то так
и снует, один туда, другой сюда.
И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу.
Здесь будет
город заложен
Назло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Сюда
по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.
Паратов. Но
и здесь оставаться вам нельзя. Прокатиться с нами
по Волге днем — это еще можно допустить; но кутить
всю ночь в трактире, в центре
города, с людьми, известными дурным поведением! Какую пищу вы дадите для разговоров.
По его словам, я отряжен был от Пугачева в Оренбург шпионом; ежедневно выезжал на перестрелки, дабы передавать письменные известия о
всем, что делалось в
городе; что, наконец, явно передался самозванцу, разъезжал с ним из крепости в крепость, стараясь всячески губить своих товарищей-изменников, дабы занимать их места
и пользоваться наградами, раздаваемыми от самозванца.
Я постараюсь, я, в набат я приударю,
По городу всему наделаю хлопот
И оглашу во
весь народ...
— Пора идти. Нелепый
город, точно его черт палкой помешал.
И все в нем рычит: я те не Европа! Однако дома строят по-европейски,
все эдакие вольные
и уродливые переводы с венского на московский. Обок с одним таким уродищем притулился, нагнулся в улицу серенький курятничек в три окна, а над воротами — вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», — больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! — Кутузов широко усмехнулся...
«Москва опустила руки», — подумал он, шагая
по бульварам странно притихшего
города. Полдень, а людей на улицах немного
и все больше мелкие обыватели; озабоченные, угрюмые, небольшими группами они стояли у ворот, куда-то шли, тоже
по трое,
по пяти
и более. Студентов было не заметно, одинокие прохожие — редки, не видно ни извозчиков, ни полиции, но всюду торчали
и мелькали мальчишки, ожидая чего-то.
И все: несчастная мордва, татары, холопы, ратники, Жадов, поп Василий, дьяк Тишка Дрозд, зачинатели
города и враги его —
все были равномерно обласканы стареньким историком
и за хорошее
и за плохое, содеянное ими
по силе явной необходимости. Та же сила понудила горожан пристать к бунту донского казака Разина
и уральского — Пугачева, а казачьи бунты были необходимы для доказательства силы
и прочности государства.
— В сущности,
город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел.
По улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных,
и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке
и читал, прихлебывая крепкий чай.
Он долго думал в этом направлении
и, почувствовав себя настроенным воинственно, готовым к бою, хотел идти к Алине, куда прошли
все, кроме Варавки, но вспомнил, что ему пора ехать в
город. Дорогой на станцию,
по трудной, песчаной дороге, между холмов, украшенных кривеньким сосняком, Клим Самгин незаметно утратил боевое настроение
и, толкая впереди себя длинную тень свою, думал уже о том, как трудно найти себя в хаосе чужих мыслей, за которыми скрыты непонятные чувства.
На другой день, утром, он
и Тагильский подъехали к воротам тюрьмы на окраине
города. Сеялся холодный дождь, мелкий, точно пыль, истреблял выпавший ночью снег, обнажал земную грязь. Тюрьма — угрюмый квадрат высоких толстых стен из кирпича, внутри стен врос в землю давно не беленный корпус,
весь в пятнах, точно пролежни,
по углам корпуса — четыре башни, в средине его на крыше торчит крест тюремной церкви.
Очень пыльно было в доме,
и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их.
По комнатам,
по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел на нее, как смотрят из окна вагона на коров вдали, в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от
всех людей, зданий, вещей, от
всей массы
города, прижавшегося на берегу тихой, мутной реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение,
и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка царя.
Город был пышно осыпан снегом,
и освещаемый полной луною снег казался приятно зеленоватым. Скрипели железные лопаты дворников, шуршали метлы, а сани извозчиков скользили
по мягкому снегу почти бесшумно. Обильные огни витрин
и окон магазинов, легкий, бодрящий морозец
и все вокруг делало жизнь вечера чистенькой, ласково сверкающей, внушало какое-то снисходительное настроение.
—
Все мои сочлены
по Союзу — на фронте, а я,
по силе обязанностей управляющего местным отделением Русско-Азиатского банка, отлучаться из
города не могу, да к тому же
и здоровье не позволяет. Эти беженцы сконцентрированы верст за сорок, в пустых дачах, а оказалось, что дачи эти сняты «Красным Крестом» для раненых,
и «Крест» требует, чтоб мы немедленно освободили дачи.
Огромный, пестрый
город гудел, ревел, непрерывно звонили сотни колоколов, сухо
и дробно стучали колеса экипажей
по шишковатым мостовым,
все звуки сливались в один, органный, мощный.
И еще раз убеждался в том, как много люди выдумывают, как они, обманывая себя
и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких
городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что
все это преувеличено
по крайней мере на две трети. Он был уверен, что
все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.
За окном тяжко двигался крестный ход: обыватели
города, во главе с духовенством
всех церквей, шли за
город, в поле — провожать икону Богородицы в далекий монастырь, где она пребывала
и откуда ее приносили ежегодно в субботу на пасхальной неделе «гостить»,
по очереди, во
всех церквах
города, а из церквей, торопливо
и не очень «благолепно», носили
по всем домам каждого прихода, собирая с «жильцов» десятки тысяч священной дани в пользу монастыря.
— Дом — тогда дом, когда это доходный дом, — сообщил он, шлепая
по стене кожаной, на меху, перчаткой. — Такие вот дома — несчастье Москвы, — продолжал он, вздохнув, поскрипывая снегом, растирая его подошвой огромного валяного ботинка. — Расползлись они
по всей Москве, как плесень, из-за них трамваи, тысячи извозчиков, фонарей
и вообще — огромнейшие
городу Москве расходы.
По бульварам нарядного
города, под ласковой тенью каштанов, мимо хвастливо богатых витрин магазинов
и ресторанов, откуда изливались на панели смех
и музыка, шумно двигались навстречу друг другу веселые мужчины, дамы, юноши
и девицы; казалось, что
все они ищут одного — возможности безобидно посмеяться, покричать, похвастаться своим уменьем жить легко.
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в
городе живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот.
И эти пять сотен держат
весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет
по улице
и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
В
городе было не по-праздничному тихо, музыка на катке не играла, пешеходы встречались редко, гораздо больше — извозчиков
и «собственных упряжек»; они развозили во
все стороны солидных
и озабоченных людей,
и Самгин отметил, что почти
все седоки едут, съежившись, прикрыв лица воротниками шуб
и пальто, хотя было не холодно.
К людям он относился достаточно пренебрежительно, для того чтоб не очень обижаться на них, но они настойчиво показывали ему, что он — лишний в этом
городе. Особенно демонстративно действовали судейские, чуть не каждый день возлагая на него казенные защиты
по мелким уголовным делам
и задерживая его гражданские процессы.
Все это заставило его отобрать для продажи кое-какое платье, мебель, ненужные книги,
и как-то вечером, стоя среди вещей, собранных в столовой, сунув руки в карманы, он мысленно декламировал...
Оживляясь, он говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически
и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что
все другие не могут понять его,
и спокойно мирятся с этим, а
все вместе полагают, что население трех смежных губерний
по всем навыкам, обычаям, даже
по говору — другие люди
и хуже, чем они, жители вот этого
города.
Но осенние вечера в
городе не походили на длинные, светлые дни
и вечера в парке
и роще. Здесь он уж не мог видеть ее
по три раза в день; здесь уж не прибежит к нему Катя
и не пошлет он Захара с запиской за пять верст.
И вся эта летняя, цветущая поэма любви как будто остановилась, пошла ленивее, как будто не хватило в ней содержания.
— Какой еще жизни
и деятельности хочет Андрей? — говорил Обломов, тараща глаза после обеда, чтоб не заснуть. — Разве это не жизнь? Разве любовь не служба? Попробовал бы он! Каждый день — верст
по десяти пешком! Вчера ночевал в
городе, в дрянном трактире, одетый, только сапоги снял,
и Захара не было —
все по милости ее поручений!
— Ты забыл, сколько беготни, суматохи
и у жениха
и у невесты. А кто у меня, ты, что ли, будешь бегать
по портным,
по сапожникам, к мебельщику? Один я не разорвусь на
все стороны.
Все в
городе узнают. «Обломов женится — вы слышали?» — «Ужели? На ком? Кто такая? Когда свадьба?» — говорил Обломов разными голосами. — Только
и разговора! Да я измучусь, слягу от одного этого, а ты выдумал: свадьба!
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую
и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул
и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода
и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом
и ленивом хождении
по Невскому проспекту, среди енотовых шуб
и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул
и тратил
по мелочи жизнь
и ум, переезжая из
города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц
и омаров, осень
и зиму — положенными днями, лето — гуляньями
и всю жизнь — ленивой
и покойной дремотой, как другие…
Долго кружили
по городу Райский
и Полина Карповна. Она старалась провезти его мимо
всех знакомых, наконец он указал один переулок
и велел остановиться у квартиры Козлова. Крицкая увидела у окна жену Леонтья, которая делала знаки Райскому. Полина Карповна пришла в ужас.
Он, однако, продолжал работать над собой, чтобы окончательно завоевать спокойствие, опять ездил
по городу, опять заговаривал с смотрительской дочерью
и предавался необузданному веселью от ее ответов. Даже иногда вновь пытался возбудить в Марфеньке какую-нибудь искру поэтического, несколько мечтательного, несколько бурного чувства, не к себе, нет, а только повеять на нее каким-нибудь свежим
и новым воздухом жизни, но
все отскакивало от этой ясной, чистой
и тихой натуры.
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней
и вице-губернаторша подошла, а не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет
по городу, ни один встречный не проехал
и не прошел, не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились
и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто не сказал о ней дурного слова, чтобы дома
все ее слушались, до того чтоб кучера никогда не курили трубки ночью, особенно на сеновале,
и чтоб Тараска не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так, чтоб она не узнала.