Неточные совпадения
Проводив ее, Самгин быстро вбежал в комнату, остановился у окна и посмотрел, как легко и солидно эта женщина несет свое
тело по солнечной стороне улицы; над головою ее — сиреневый зонтик, платье металлически блестит, и замечательно красиво касаются камня панели туфельки бронзового цвета.
Осторожно разжав его руки, она пошла прочь. Самгин пьяными глазами
проводил ее сквозь туман. В комнате, где жила ее мать, она остановилась, опустив руки вдоль
тела, наклонив голову, точно молясь. Дождь хлестал в окна все яростнее, были слышны захлебывающиеся звуки воды, стекавшей
по водосточной трубе.
— Это мой другой страшный грех! — перебила ее Татьяна Марковна, — я молчала и не
отвела тебя… от обрыва! Мать твоя из гроба достает меня за это; я чувствую — она все снится мне… Она теперь тут, между нас… Прости меня и ты, покойница! — говорила старуха, дико озираясь вокруг и простирая руку к небу. У Веры пробежала дрожь
по телу. — Прости и ты, Вера, — простите обе!.. Будем молиться!..
Попадется ли мертвое
тело исправнику со становым, они его
возят две недели, пользуясь морозом,
по вотским деревням, и в каждой говорят, что сейчас подняли и что следствие и суд назначены в их деревне. Вотяки откупаются.
Одно такое мертвое
тело он
возил чуть не
по всему уезду и
по пути
завез на мельницу к Ермилычу, а когда Ермилыч откупился,
тело очутилось на погребе попа Макара.
Но когда я только что успел подумать, что я боюсь, вдруг как будто льдом
провели по всему моему
телу; я почувствовал холод в спине, и колени мои вздрогнули.
Дело было зимнее; мертвое-то
тело надо было оттаять; вот и повезли мы его в что ни на есть большую деревню, ну, и начали, как водится,
по домам
возить да отсталого собирать.
Болен я, могу без хвастовства сказать, невыносимо. Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Руки и ноги дрожат, в голове — целодневное гудение,
по всему организму пробегает судорога. Несмотря на врачебную помощь, изможденное
тело не может ничего противопоставить недугу. Ночи
провожу в тревожном сне, пишу редко и с большим мученьем, читать не могу вовсе и даже — слышать чтение.
По временам самый голос человеческий мне нестерпим.
А мне в ту пору, как я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннадцать лет, и голос у меня был настоящий такой, как
по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до того продолжительный, что я мог это «ддди-ди-и-и-ттт-ы-о-о»
завести и полчаса этак звенеть; но в
теле своем силами я еще не могуч был, так что дальние пути не мог свободно верхом переносить, и меня еще приседлывали к лошади, то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сделают так, что упасть нельзя.
—
Провести вечер с удовольствием! Да знаете что: пойдемте в баню, славно
проведем! Я всякий раз, как соскучусь, иду туда — и любо; пойдешь часов в шесть, а выйдешь в двенадцать, и погреешься, и
тело почешешь, а иногда и знакомство приятное
сведешь: придет духовное лицо, либо купец, либо офицер;
заведут речь о торговле, что ли, или о преставлении света… и не вышел бы! а всего
по шести гривен с человека! Не знают, где вечер
провести!
Александр долго не мог
отвести глаз от нее и почувствовал, что
по телу его пробежала лихорадочная дрожь. Он отвернулся от соблазна и стал прутом срывать головки с цветов.
Созонт медленно
водил руками
по телу женщины, она уклонялась, повёртываясь к нему боком и
отводя его руки бережными движениями своих.
Вечера дедушка Еремей по-прежнему
проводил в трактире около Терентия, разговаривая с горбуном о боге и делах человеческих. Горбун, живя в городе, стал ещё уродливее. Он как-то отсырел в своей работе; глаза у него стали тусклые, пугливые,
тело точно растаяло в трактирной жаре. Грязная рубашка постоянно всползала на горб, обнажая поясницу. Разговаривая с кем-нибудь, Терентий всё время держал руки за спиной и оправлял рубашку быстрым движением рук, — казалось, он прячет что-то в свой горб.
Вася. Да это ты верно. Вот еще мне забота: что Параша скажет, коли я у Хлынова запевалой останусь! Э, да что мне на людей смотреть! Коли любит, так и думай по-моему. Как мне лучше. А то, что слезы-то
заводить. Своя-то рубашка к
телу ближе. Так, что ли, дядюшка Аристарх? Ох, да какой же я у вас ухорский песельник буду.
— Я тебе покажу! — грозил он
телу, а сам с грустью, нежно
водил рукою
по вялым, обмякшим мускулам.
Ненавистно говорил он о женщинах и всегда похабно, называя всё женское грубо, по-мужичьи, плевался при этом, а пальцы скрючивал и
водил ими
по воздуху, как бы мысленно рвал и щипал женское
тело. Нестерпимо мне слышать это, задыхаюсь. Вспомню жену свою и счастливые слёзы наши в первую ночь супружества, смущённое и тихое удивление друг перед другом, великую радость…
— У вас небось все
тело болит от работы, а вы меня
провожаете, — сказала она, спускаясь
по лестнице. — Идите домой.
Пошел в кофейню к товарищам, напился вина до чрезвычайности и
проводил время, как и прочие, по-кавалерски; а на другой день пошел гулять мимо дома, где жила моя пригляженая кукона, и вижу, она как святая сидит у окна в зеленом бархатном спенсере, на груди яркий махровый розан, ворот низко вырезан, голая рука в широком распашном рукаве, шитом золотом, и
тело… этакое удивительное розовое… из зеленого бархата, совершенно как арбуз из кожи, выглядывает.
Это крестный папа», — и
водила пальчиком
по портретам и в это время по-детски касалась меня своим плечом, и я близко видел ее слабую, неразвитую грудь, тонкие плечи, косу и худенькое
тело, туго стянутое поясом.
Вдова держит своего поручика в черном
теле. «Женись — тогда я тебе все
заведу, — обещает она, — полную кипировку, и что нужно из белья, и ботинки с калошами приличные. Все у тебя будет, и даже
по праздникам будешь носить часы моего покойника с цепью». Но поручик покамест все еще раздумывает. Он дорожит свободой и слишком высоко ценит свое бывшее офицерское достоинство. Однако кое-что старенькое из белья покойника он донашивает.
Больной был мужик громадного роста, плотный и мускулистый, с загорелым лицом; весь облитый потом, с губами, перекошенными от безумной боли, он лежал на спине, ворочая глазами; при малейшем шуме, при звонке конки на улице или стуке двери внизу больной начинал медленно выгибаться: затылок его
сводило назад, челюсти судорожно впивались одна в другую, так что зубы трещали, и страшная, длительная судорога спинных мышц приподнимала его
тело с постели; от головы во все стороны расходилось
по подушке мокрое пятно от пота.
Она искала облегчения в сообществе Синтяниной и Веры, остававшихся здесь ради похорон Ларисы, так как,
по ходатайству услужливого Ропшина, самоубийцу разрешено было похоронить
по христианскому обряду. Глафира не обращала внимания, что обе эти женщины не могли питать к ней ни уважения, ни дружбы: она с ними не расставалась; но в то время, когда ей надлежало сойти в зал, где ее ждали к панихиде, обе Синтянины занимались
телом Лары, и потому Глафира Васильевна потребовала, чтоб ее
проводил Ропшин.
После пения „Крамбамбули“ и острого напряжения нега разлилась
по всему
телу. Саня, прищурив глаза,
отвела их в сторону тетки, — и ей широкое, обрюзглое, красное, лоснящееся лицо казалось таким милым, почти ангельским. Она чмокнула на воздух и проговорила голосом, полным истомы...
Спускался он в каюту, и
по всему
телу у него пошли особого рода мурашки — мурашки задора, приготовления к чему-то такому, где он
отведет душу, испробует свой нрав! Он знал, что в нем есть доля злобности, и не стыдился ее.
На другой день этого страшного боя через реку Вислу переправились две лодки с белыми флагами. Это прибыли три депутата города Варшавы. Их
проводили к ставке Суворова
по грудам
тел,
по лужам крови, среди дымившихся развалин.
Болезнь шла быстро, приближаясь к роковому концу. Изможденное
тело обессилело в борьбе с надвигающеюся силою смерти, и лишь живой дух боролся до конца, временно даже оставаясь победителем. Во время этих побед — коротких промежутков — Александр Васильевич, по-видимому, поправлялся, его поднимали с постели, сажали в большое кресло на колесах и
возили по комнате.
Когда она выстоит целый час на том поносительном зрелище, то, чтобы лишить злую ее душу в сей жизни всякого человеческого сообщества, а от крови человеческой смердящее ее
тело предать собственному промыслу Творца всех тварей, приказать, заключить в железы,
отвезти оттуда ее в один их женских монастырей, находящийся в Белом или Земляном городе, и там, подле которой есть церкви, посадить в нарочно сделанную подземельную тюрьму, в которой
по смерть ее содержать таким образом, чтобы она ни откуда в ней свету не имела.
Она отпрянула от него, как будто сам сатана ее укусил; она дрожит, будто
провели по всему ее
телу замороженным железом.
И точно, как он
провел мне своим оленьим рукавом
по лицу, мои смерзшиеся веки оттаяли и открылись. Но для чего? что было видеть? Я не знаю, может ли быть страшнее в аду: вокруг мгла была непроницаемая, непроглядная темь — и вся она была как живая: она тряслась и дрожала, как чудовище, — сплошная масса льдистой пыли была его
тело, останавливающий жизнь холод — его дыхание. Да, это была смерть в одном из самых грозных своих явлений, и, встретясь с ней лицом к лицу, я ужаснулся.