Неточные совпадения
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора с
профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон, с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин
почувствовал, что не может почему-то начать говорить с братом о своем решении жениться.
Порою Самгин
чувствовал, что он живет накануне открытия новой, своей историко-философской истины, которая пересоздаст его, твердо поставит над действительностью и вне всех старых, книжных истин. Ему постоянно мешали домыслить, дочувствовать себя и свое до конца. Всегда тот или другой человек забегал вперед, формулировал настроение Самгина своими словами. Либеральный
профессор писал на страницах влиятельной газеты...
Я чуть не захохотал, но, когда я взглянул перед собой, у меня зарябило в глазах, я
чувствовал, что я побледнел и какая-то сухость покрыла язык. Я никогда прежде не говорил публично, аудитория была полна студентами — они надеялись на меня; под кафедрой за столом — «сильные мира сего» и все
профессора нашего отделения. Я взял вопрос и прочел не своим голосом: «О кристаллизации, ее условиях, законах, формах».
Рано
почувствовав призвание философа, я никогда не имел желания идти академическим путем, стать почтенным
профессором, писать философские диссертации и исследования, далекие от жизненной борьбы.
Я отдал ей яблоки, а Валек, разломив булку, часть подал ей, а другую снес «
профессору». Несчастный ученый равнодушно взял это приношение и начал жевать, не отрываясь от своего занятия. Я переминался и ежился,
чувствуя себя как будто связанным под гнетущими взглядами серого камня.
К великому удивлению моему, Иконин не только прочел, но и перевел несколько строк с помощью
профессора, который ему подсказывал.
Чувствуя свое превосходство перед таким слабым соперником, я не мог не улыбнуться и даже несколько презрительно, когда дело дошло до анализа и Иконин по-прежнему погрузился в очевидно безвыходное молчание. Я этой умной, слегка насмешливой улыбкой хотел понравиться
профессору, но вышло наоборот.
— Нет, все равно, я
чувствую, что не в духе, — едва успел прошептать Иконин, как
профессор уж подозвал нас к доске.
Когда
профессор в очках равнодушно обратился ко мне, приглашая отвечать на вопрос, то, взглянув ему в глаза, мне немножко совестно было за него, что он так лицемерил передо мной, и я несколько замялся в начале ответа; но потом пошло легче и легче, и так как вопрос был из русской истории, которую я знал отлично, то я кончил блистательно и даже до того расходился, что, желая дать
почувствовать профессорам, что я не Иконин и что меня смешивать с ним нельзя, предложил взять еще билет; но
профессор, кивнув головой, сказал: «Хорошо-с», — и отметил что-то в журнале.
— Ах, это вы? — спросил
профессор. У него не хватило сил рассердиться, и даже любопытно показалось, что такое будет дальше? Прикрытый окном, он
чувствовал себя в безопасности от Альфреда. Бессменный котелок на улице немедленно повернул ухо к Бронскому. Умильнейшая улыбка расцвела у того на лице.
Но Вере было мало того, что он рассказывал. Она заставляла его еще и еще раз передавать ей в подробностях весь разговор с
профессором. Она интересовалась самыми мельчайшими деталями: какое было выражение лица у
профессора, каким тоном он говорил про свою старость, что
чувствовал при этом сам Коля…
— Будет вам! — крикнул Урбенин собачонкам огненного цвета, мешавшим ему своими ласками закурить папиросу. — А мне сдается, что сегодня будет дождь. По воздуху
чувствую. Сегодня была такая ужасная жара, что не нужно быть ученым
профессором, чтобы предсказать дождь. Для хлеба будет хорошо.
„Неофитом науки“ я
почувствовал себя к переходу на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный
профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень милым и теплым письмом в день празднования моего юбилея в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я, начав свое писательство еще в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
В псаломщики меня не примут, в монахи идти не хочется, потому что
чувствую приверженность к общественной жизни; чтоб сделаться доктором или
профессором, нужно учиться, а чтоб быть актером Александрийского театра, ничего этого не надо и достаточно уметь только читать.
И теперь он говорил очень умно и хорошо о том, что культура улучшает частичные формы жизни, но в целом оставляет какой-то диссонанс, какое-то пустое и темное место, которое все
чувствуют, но не умеют назвать, — но была в его речи неуверенность и неровность, как у
профессора, который не уверен во внимании своей аудитории и
чувствует ее тревожное и далекое от лекции настроение. И нечто другое было в его речи: что-то подкрадывающееся, скользящее и беспокойно пытающее. Он чаще обыкновенного обращался к Павлу...
Поэтому он считал себя хорошим отцом, и когда начинал разговаривать с Павлом, то
чувствовал себя как
профессор на кафедре.