Неточные совпадения
«Да, выбор между мной и Вронским», подумал Левин, и оживавший в душе его мертвец опять умер и только мучительно
давил его
сердце...
Чувство бесконечного отвращения, начинавшее
давить и мутить его
сердце еще в то время, как он только шел к старухе, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он не знал, куда деться от тоски своей.
В два года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов, славы, хотя и не за свое дело сложил голову. Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат
сердца матери… Другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь
давила их,
давила — пока продавила грудь.
Невидимо течет по улице сонная усталость и жмет,
давит сердце, глаза. Как хорошо, если б бабушка пришла! Или хотя бы дед. Что за человек был отец мой, почему дед и дядья не любили его, а бабушка, Григорий и нянька Евгенья говорят о нем так хорошо? А где мать моя?
Было жарко, душил густой тяжелый запах, напоминая, как умирал Цыганок и по полу растекались ручьи крови; в голове или
сердце росла какая-то опухоль; всё, что я видел в этом доме, тянулось сквозь меня, как зимний обоз по улице, и
давило, уничтожало…
Я очень хорошо знал, что предстоявшая нам разлука
давила ее
сердце, что Наташа мучилась; она знала тоже, что и я не могу без нее жить; но мы об этом не говорили, хотя и подробно разговаривали о предстоящих событиях…
Эти мысли казались ей чужими, точно их кто-то извне насильно втыкал в нее. Они ее жгли, ожоги их больно кололи мозг, хлестали по
сердцу, как огненные нити. И, возбуждая боль, обижали женщину, отгоняя ее прочь от самой себя, от Павла и всего, что уже срослось с ее
сердцем. Она чувствовала, что ее настойчиво сжимает враждебная сила,
давит ей на плечи и грудь, унижает ее, погружая в мертвый страх; на висках у нее сильно забились жилы, и корням волос стало тепло.
Все это — цвета, блески, звуки и запахи —
давило на глаза, вторгалось вместе с дыханием в грудь и наполняло опустошенное
сердце неподвижной, пестрой мутью унылой боязни.
Слезы давно кипят у ней в
сердце; они подступили к горлу,
давят грудь и готовы брызнуть в три ручья; но она как будто берегла их на прощанье и изредка тратила по капельке.
— Но, mon cher, не
давите же меня окончательно, не кричите на меня; я и то весь раздавлен, как… как таракан, и, наконец, я думаю, что всё это так благородно. Предположите, что там что-нибудь действительно было… en Suisse [в Швейцарии (фр.).]… или начиналось. Должен же я спросить
сердца их предварительно, чтобы… enfin, чтобы не помешать
сердцам и не стать столбом на их дороге… Я единственно из благородства.
Входим в лес по мокрой тропе, среди болотных кочек и хилого ельника. Мне кажется, что это очень хорошо — навсегда уйти в лес, как ушел Кирилло из Пуреха. В лесу нет болтливых людей, драк, пьянства, там забудешь о противной жадности деда, о песчаной могиле матери, обо всем, что, обижая,
давит сердце тяжелой скукой.
Мысли являлись откуда-то со стороны и снизу, кружились, точно мухи, исчезали, не трогая того, что скипелось в груди мёртвою тяжестью и больно
давило на
сердце, выжимая тугие слёзы.
— Попался! —
давя его, шептал Кожемякин, но от волнения
сердце остановилось, руки ослабели, вор, извиваясь, вылез из-под него и голосом Дроздова прошептал...
Ноющая тоска, тяжкое предчувствие, овладевшее им в то время еще, как он выходил из избы,
давили ему грудь и стесняли дыхание: точно камень привешивался к
сердцу и задерживал его движение.
Разговор за винтом, шаги Петра, треск в камине раздражали их, и не хотелось смотреть на огонь; по вечерам и плакать уже не хотелось, но было жутко и
давило под
сердцем.
Бывало, забыв лекции и тетради, сидит он в невеселой гостиной осининского дома, сидит и украдкой смотрит на Ирину:
сердце в нем медленно и горестно тает и
давит ему грудь; а она как будто сердится, как будто скучает, встанет, пройдется по комнате, холодно посмотрит на него, как на стол или на стул, пожмет плечом и скрестит руки; или в течение целого вечера, даже разговаривая с Литвиновым, нарочно ни разу не взглянет на него, как бы отказывая ему и в этой милостыне; или, наконец, возьмет книжку и уставится в нее, не читая, хмурится и кусает губы, а не то вдруг громко спросит у отца или у брата: как по-немецки"терпение"?
В голове Ильи всё путалось. Он хотел бы о многом спросить этого бойкого человечка, сыпавшего слова, как горох из лукошка, но в человечке было что-то неприятное и пугавшее Лунёва. В то же время неподвижная мысль о Петрухе-судье
давила собою всё в нём. Она как бы железным кольцом обвилась вокруг его
сердца, и всему остальному в
сердце стало тесно…
Судьба меня душит, она меня
давит…
То
сердце царапнет, то бьёт по затылку,
Сударку — и ту для меня не оставит.
Одно оставляет мне — водки бутылку…
Стоит предо мною бутылка вина…
Блестит при луне, как смеётся она…
Вином я сердечные раны лечу:
С вина в голове зародится туман,
Я думать не стану и спать захочу…
Не выпить ли лучше ещё мне стакан?
Я — выпью!.. Пусть те, кому спится, не пьют!
Мне думы уснуть не дают…
С ненавистью и ужасом он смотрел, как мутные глаза Полуэктова становятся всё более огромными, всё сильнее
давил ему горло, и, по мере того как тело старика становилось всё тяжелее, тяжесть в
сердце Ильи точно таяла.
И в то же время он смутно чувствовал, что не может ускользнуть от того, что схватило его за
сердце и
давит, влечёт за собой, указывая единственный выход из страшной путаницы.
Почти до рассвета он сидел у окна; ему казалось, что его тело морщится и стягивается внутрь, точно резиновый мяч, из которого выходит воздух. Внутри неотвязно сосала
сердце тоска, извне
давила тьма, полная каких-то подстерегающих лиц, и среди них, точно красный шар, стояло зловещее лицо Саши. Климков сжимался, гнулся. Наконец осторожно встал, подошёл к постели и бесшумно спрятался под одеяло.
Слезы мешали глядеть на иконы,
давило под
сердцем; он молился и просил у бога, чтобы несчастья, неминуемые, которые готовы уже разразиться над ним не сегодня-завтра, обошли бы его как-нибудь, как грозовые тучи в засуху обходят деревню, не дав ни одной капли дождя.
Промозглая темнота
давит меня, сгорает в ней душа моя, не освещая мне путей, и плавится, тает дорогая
сердцу вера в справедливость, во всеведение божие. Но яркой звездою сверкает предо мной лицо отца Антония, и все мысли, все чувства мои — около него, словно бабочки ночные вокруг огня. С ним беседую, ему творю жалобы, его спрашиваю и вижу во тьме два луча ласковых глаз. Дорогоньки были мне эти три дня: вышел я из ямы — глаза слепнут, голова — как чужая, ноги дрожат. А братия смеётся...
Такое кружево падало на мозг и
сердце и больно
давило и то и другое, сжимая его своим жестким, мучительно разнообразным рисунком.
Сейчас он видел, что все друзья, увлеченные беседою с кривым, забыли о нем, — никто не замечает его, не заговаривает с ним. Не однажды он хотел пустить в кучу людей стулом, но обида, становясь всё тяжелее,
давила сердце, обессиливала руки, и, постояв несколько минут, — они шли медленно, — Бурмистров, не поднимая головы, тихонько ушел из трактира.
Но грусть тяжелая, бесконечная в то же время все более и более
давила его
сердце.
Рассказ ее был бессвязен, в словах слышалась буря душевная, но Ордынов все понимал, затем что жизнь ее стала его жизнию, горе ее — его горем, и затем что враг его уже въявь стоял перед ним, воплощался и рос перед ним в каждом ее слове и как будто с неистощимой силой
давил его
сердце и ругался над его злобой.
Словно две зари души красной девицы, — промолвила, смеясь, Катерина, — одна, что первым стыдом лицо разрумянит, как впервинки скажется в груди одинокое девичье
сердце, а другая, как забудет первый стыд красная девица, горит словно полымем,
давит девичью грудь и гонит в лицо румяную кровь…
Или, трудясь, как глупая овца,
В рядах дворянства, с рабским униженьем,
Прикрыв мундиром
сердце подлеца, —
Искать чинов, мирясь с людским презреньем,
И поклоняться немцам до конца…
И чем же немец лучше славянина?
Не тем ли, что куда его судьбина
Ни кинет, он везде себе найдет
Отчизну и картофель?.. Вот народ:
И без таланта правит и за деньги служит,
Всех
давит он, а бьют его — не тужит!
Когда
давит тяжелая работа и нужда, когда боль свербит, когда тревога сжимает
сердце, то чувство у нас такое, что не может быть ничего лучше жизни без труда, в покое, обеспеченности, достатке и мире.
— Господи! — перебила она себя. — Так хорошо!.. Воздух!.. Пахнет как! Река наша — все та же. Давно ли? Каких-нибудь два года, меньше того… Тоже на берегу… и на этом самом… А? Вася? Тебе неприятно? Прости, но я не могу. Во мне так же радостно екает
сердце. Точно все это сон был, пестрый такой, тяжелый, — знаешь, когда домовой
давит, — и вот я проснулась… в очарованном саду… И ты тут рядом со мной! Господи!..
Ноги сводит, грудь
давит, живот втягивает, главное, в
сердце такая боль, что хуже и быть не может.
И всем им, казалось, так было спокойно, удобно, чисто и легко жить на свете, такое в их движениях и лицах выражалось равнодушие ко всякой чужой жизни и такая уверенность в том, что швейцар им посторонится и поклонится, и что, воротясь, они найдут чистую, покойную постель и комнаты, и что все это должно быть, и что на все это имеют полное право, — что я вдруг невольно противопоставил им странствующего певца, который, усталый, может быть, голодный, с стыдом убегал теперь от смеющейся толпы, — понял, что таким тяжелым камнем
давило мне
сердце, и почувствовал невыразимую злобу на этих людей.
Образ Анжелики, двойника Марго, носился перед ним, и кровь ключом кипела в его венах; чудная летняя ночь своим дыханием страсти распаляла воображение Николая Герасимовича. С ним случился даже род кошмара, ему казалось, что это точно бархатное черное небо, усыпанное яркими золотыми звездами, окутывает его всего,
давит, не дает свободно дышать, останавливает биение его
сердца — сидя в кресле, он лишился чувств и пришел в себя лишь тогда, когда на востоке блеснул первый луч солнца.
— Нет, никакими страданиями, никакими молитвами не искуплю своего преступления! Как тяжелый камень, лежит оно на
сердце моем,
давит мне грудь, не дает на миг вздохнуть свободно.