Неточные совпадения
Уныние поглотило его: у него на
сердце стояли слезы. Он в эту минуту непритворно готов был бросить все, уйти в
пустыню, надеть изношенное платье, есть одно блюдо, как Кирилов, завеситься от жизни, как Софья, и мазать, мазать до упаду, переделать Софью в блудницу.
Тоска сжимает
сердце, когда проезжаешь эти немые
пустыни. Спросил бы стоящие по сторонам горы, когда они и все окружающее их увидело свет; спросил бы что-нибудь, кого-нибудь, поговорил хоть бы с нашим проводником, якутом; сделаешь заученный по-якутски вопрос: «Кась бироста ям?» («Сколько верст до станции?»). Он и скажет, да не поймешь, или «гра-гра» ответит («далеко»), или «чугес» («скоро, тотчас»), и опять едешь целые часы молча.
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и
пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится
сердцу, и нечем помочь ему.
Умрете, но ваших страданий рассказ
Поймется живыми
сердцами,
И заполночь правнуки ваши о вас
Беседы не кончат с друзьями.
Они им покажут, вздохнув от души,
Черты незабвенные ваши,
И в память прабабки, погибшей в глуши,
Осушатся полные чаши!..
Пускай долговечнее мрамор могил,
Чем крест деревянный в
пустыне,
Но мир Долгорукой еще не забыл,
А Бирона нет и в помине.
— Нет, сударь, много уж раз бывал. Был и в Киеве, и у Сергия-Троицы [38] был, ходил ив Соловки не однова… Только вот на Святой Горе на Афонской не бывал, а куда, сказывают, там хорошо! Сказывают, сударь, что такие там есть
пустыни безмолвные, что и нехотящему человеку не спастись невозможно, и такие есть старцы-постники и подражатели, что даже самое закоснелое
сердце словесами своими мягко яко воск соделывают!.. Кажется, только бы бог привел дойти туда, так и живот-то скончать не жалко!
— А как бы тебе сказать? — отвечал он, — пришед в
пустыню, пал ниц перед господом вседержителем, пролиял пред ним печаль
сердца моего, отрекся от соблазна мирского и стал инок… А посвящения правильного на мне нет.
— Это ты говоришь"за грехи", а я тебе сказываю, что грех тут особь статья. Да и надобно ж это дело порешить чем-нибудь. Я вот сызмальства будто все эти каверзы терпела: и в монастырях бывала, и в
пустынях жила, так всего насмотрелась, и знашь ли, как на сердце-то у меня нагорело… Словно кора, право так!
— Напротив, мне это очень тяжело, — подхватил Калинович. — Я теперь живу в какой-то душной
пустыне! Алчущий
сердцем, я знаю, где бежит свежий источник, способный утолить меня, но нейду к нему по милости этого проклятого анализа, который, как червь, подъедает всякое чувство, всякую радость в самом еще зародыше и, ей-богу, составляет одно из величайших несчастий человека.
Руслан на мягкий мох ложится
Пред умирающим огнем;
Он ищет позабыться сном,
Вздыхает, медленно вертится…
Напрасно! Витязь наконец:
«Не спится что-то, мой отец!
Что делать: болен я душою,
И сон не в сон, как тошно жить.
Позволь мне
сердце освежить
Твоей беседою святою.
Прости мне дерзостный вопрос.
Откройся: кто ты, благодатный,
Судьбы наперсник непонятный?
В
пустыню кто тебя занес...
Но в это время вещий Финн,
Духов могучий властелин,
В своей
пустыне безмятежной
С спокойным
сердцем ожидал,
Чтоб день судьбины неизбежной,
Давно предвиденный, восстал.
Очевидно, он должен был призвать к себе Зуботычина и Рылобейщикова и сказать им: «Вы — избранники моего
сердца! идите, сейте зубы, сокрушайте челюсти и превращайте вселенную в
пустыню!
Войдя в порт, я, кажется мне, различаю на горизонте, за мысом, берега стран, куда направлены бугшприты кораблей, ждущих своего часа; гул, крики, песня, демонический вопль сирены — все полно страсти и обещания. А над гаванью — в стране стран, в
пустынях и лесах
сердца, в небесах мыслей — сверкает Несбывшееся — таинственный и чудный олень вечной охоты.
Старик Джиованни Туба еще в ранней молодости изменил земле ради моря — эта синяя гладь, то ласковая и тихая, точно взгляд девушки, то бурная, как
сердце женщины, охваченное страстью, эта
пустыня, поглощающая солнце, ненужное рыбам, ничего не родя от совокупления с живым золотом лучей, кроме красоты и ослепительного блеска, — коварное море, вечно поющее о чем-то, возбуждая необоримое желание плыть в его даль, — многих оно отнимает у каменистой и немой земли, которая требует так много влаги у небес, так жадно хочет плодотворного труда людей и мало дает радости — мало!
Вадим ехал скоро и глубокая, единственная дума, подобно коршуну Прометея, пробуждала и терзала его
сердце; вдруг звучная, вольная песня привлекла его внимание; он остановился; прислушался… песня была дика и годилась для шума листьев и ветра
пустыни; вот она...
Но как ни хороша природа сама по себе, как ни легко дышится на этом зеленом просторе, под этим голубым бездонным небом — глаз невольно ищет признаков человеческого существования среди этой зеленой
пустыни, и в
сердце вспыхивает радость живого человека, когда там, далеко внизу, со дна глубокого лога взовьется кверху струйка синего дыма.
Как сладостно было
сердцу Монархини, когда искреннее усердие вещало Ей: «Сии трудолюбием и художеством украшенные места недавно были горестною
пустынею, дикою степью; где сии обширные сады зеленеют и гордые палаты возвышаются, там одни песчаные холмы представлялись унылому взору!
Узнал, узнал он образ позабытый
Среди душевных бурь и бурь войны,
Поцеловал он нежные ланиты —
И краски жизни им возвращены.
Она чело на грудь ему склонила,
Смущают Зару ласки Измаила,
Но
сердцу как ума не соблазнить?
И как любви стыда не победить?
Их речи — пламень! вечная
пустыняВосторгом и блаженством их полна.
Любовь для неба и земли святыня,
И только для людей порок она!
Во всей природе дышит сладострастье;
И только люди покупают счастье!
Ты любишь шумный, хладный свет —
Я
сердцем сын
пустынь и юга!
— А вот как нас с тобой ограбят, так и услышишь, да поздно… Чудак! — прибавлял он, быстро впадая в «
сердце», — какая это есть сторона, не знаешь, что ли? Это тебе не Расея! Гора, да падь, да полынья, да
пустыня… Самое гиблое место.
Посмотрел на пашенку —
сердце в груди взыграло: значит, сподобил господь в
пустыне пашенку поднять.
Уже давно он жил в
пустыне, и только два раза в год могла приходить к нему Марфа, беседовать с ним о судьбе Новагорода или о радостях и печалях ее
сердца.
Бывало, этой думой удручен,
Я прежде много плакал и слезами
Я жег бумагу. Детский глупый сон
Прошел давно, как туча над степями;
Но пылкий дух мой не был освежен,
В нем родилися бури, как в
пустыне,
Но скоро улеглись они, и ныне
Осталось
сердцу, вместо слез, бурь тех,
Один лишь отзыв — звучный, горький смех…
Там, где весной белел поток игривый,
Лежат кремни — и блещут, но не живы!
Как труп в
пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги
сердца людей».
Так, вероятно, в далекие, глухие времена, когда были пророки, когда меньше было мыслей и слов и молод был сам грозный закон, за смерть платящий смертью, и звери дружили с человеком, и молния протягивала ему руку — так в те далекие и странные времена становился доступен смертям преступивший: его жалила пчела, и бодал остророгий бык, и камень ждал часа падения своего, чтобы раздробить непокрытую голову; и болезнь терзала его на виду у людей, как шакал терзает падаль; и все стрелы, ломая свой полет, искали черного
сердца и опущенных глаз; и реки меняли свое течение, подмывая песок у ног его, и сам владыка-океан бросал на землю свои косматые валы и ревом своим гнал его в
пустыню.
О, Египет, Египет, Египет! Горе, горе тебе! От одной горной цепи до другой горной цепи разносишь ты плач и стоны детей и жен твоих! Как смрадный змей, пресмыкаешься ты между двух
пустынь! Горе тебе, народ грешный, народ, отягченный беззаконием, племя злодеев, дитя погибели! Вот, пески
пустыни засыпят вас! Куда вас еще бить, когда вся голова ваша в язвах и
сердце исчахло! От подошвы до темени нет в вас здорового места! Земля ваша пуста, поля ваши на глазах ваших поедают чужие!
Но где ж оно, где это малое стадо? В каких
пустынях, в каких вертепах и пропастях земных сияет сие невидимое чуждым людям светило? Не знает Герасим, где оно, но к нему стремятся все помыслы молодого отшельника, и он, нося в
сердце надежду быть причтенным когда-нибудь к этому малому стаду, пошел искать его по белу свету.
Отшельник! ты отжил жизнь в
пустыне, и тебе, быть может, непонятно, какое я чувствовал горе, слушая, что отчаяние говорит устами этой женщины, которую я знал столь чистой и гордой своею непорочностию! Ты уже взял верх над всеми страстями, и они не могут поколебать тебя, но я всегда был слаб
сердцем, и при виде таких страшных бедствий другого человека я промотался… я опять легкомысленно позабыл о спасении своей души.
— Молва и слава о подвигах моего предместника огласилась во всех концах земли русской,
сердце мое закипело святым рвением — я отверг прелесть мира, надел власяницу на телесные оковы и странническим посохом открыл себе дорогу в
пустыню Соловецкую, обрел прах предместников моих, поклонился ему, и искра твердого, непоколебимого намерения, запавшая мне в душу, разрослась в ней и начала управлять всеми поступками моими.
Ночь с ее голубым небом, с ее зорким сторожем — месяцем, бросавшим свет утешительный, но не предательский, с ее туманами, разлившимися в озера широкие, в которые погружались и в которых исчезали целые колонны; усыпанные войском горы, выступавшие посреди этих волшебных вод, будто плывущие по ним транспортные, огромные суда; тайна, проводник — не робкий латыш, следующий под нагайкой татарина, — проводник смелый, вольный, окликающий по временам
пустыню эту и очищающий дорогу возгласом: «С богом!» — все в этом ночном походе наполняло
сердце русского воина удовольствием чудесности и жаром самонадеянности.
Сколько раз в тиши осеннего вечера, один под открытым небом, усеянным звездными очами, освещенным великолепным ночником мира, терялся я умом и
сердцем в неизмерности этой
пустыни, исполненной величия и благости творца!
Окутанный снегами, он и в жестокий мороз отворяет свое дорогое окошечко и через него любуется светом божиим, ночным небом, усыпанным очами ангелов, глазеет на мимоходящих и едущих, слушает сплетни соседей, прислушивается с каким-то умилительным соучастием к скрипучему оттиску шагов запоздалого путника по зимней дороге, к далекому, замирающему в снежной
пустыне звону колокольчика — звукам, имеющим грустную прелесть для
сердца русского.