Неточные совпадения
Батрачка безответная
На каждого,
кто чем-нибудь
Помог ей в черный день,
Всю жизнь о соли думала,
О соли пела Домнушка —
Стирала ли, косила ли,
Баюкала ли Гришеньку,
Любимого сынка.
Как
сжалось сердце мальчика,
Когда крестьянки вспомнили
И спели песню Домнину
(Прозвал ее «Соленою»
Находчивый вахлак).
— Погоди. И ежели все люди"в раю"в песнях и плясках время препровождать будут, то
кто же, по твоему, Ионкину, разумению, землю пахать станет? и вспахавши сеять? и посеявши
жать? и, собравши плоды, оными господ дворян и прочих чинов людей довольствовать и питать?
Теперь она знала всех их, как знают друг друга в уездном городе; знала, у
кого какие привычки и слабости, у
кого какой сапог
жмет ногу; знала их отношения друг к другу и к главному центру, знала,
кто за
кого и как и чем держится, и
кто с
кем и в чем сходятся и расходятся; но этот круг правительственных, мужских интересов никогда, несмотря на внушения графини Лидии Ивановны, не мог интересовать ее, и она избегала его.
Весь вечер Ленский был рассеян,
То молчалив, то весел вновь;
Но тот,
кто музою взлелеян,
Всегда таков: нахмуря бровь,
Садился он за клавикорды
И брал на них одни аккорды,
То, к Ольге взоры устремив,
Шептал: не правда ль? я счастлив.
Но поздно; время ехать.
СжалосьВ нем сердце, полное тоской;
Прощаясь с девой молодой,
Оно как будто разрывалось.
Она глядит ему в лицо.
«Что с вами?» — «Так». — И на крыльцо.
Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить
жало их. Но на
кого?
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей:
кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба
жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
И Райский развлекался от мысли о Вере, с утра его манили в разные стороны летучие мысли, свежесть утра, встречи в домашнем гнезде, новые лица, поле, газета, новая книга или глава из собственного романа. Вечером только начинает все прожитое днем
сжиматься в один узел, и у
кого сознательно, и у
кого бессознательно, подводится итог «злобе дня».
И те и правы, у
кого нет
жала в мозгу,
кто близорук, у
кого туго обоняние,
кто идет, как в тумане, не теряя иллюзий!
Мы очень разнообразили время в своем клубе: один писал, другой читал,
кто рассказывал,
кто молча курил и слушал, но все
жались к камину, потому что как ни красиво было небо, как ни ясны ночи, а зима давала себя чувствовать, особенно в здешних домах.
«Милый и дорогой доктор! Когда вы получите это письмо, я буду уже далеко… Вы — единственный человек, которого я когда-нибудь любила, поэтому и пишу вам. Мне больше не о
ком жалеть в Узле, как, вероятно, и обо мне не особенно будут плакать. Вы спросите, что меня гонит отсюда: тоска, тоска и тоска… Письма мне адресуйте poste restante [до востребования (фр.).] до рождества на Вену, а после — в Париж.
Жму в последний раз вашу честную руку.
Так что ежели, например, староста докладывал, что хорошо бы с понедельника рожь
жать начать, да день-то тяжелый, то матушка ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай! там что будет, а коли, чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет, так
кто нам за убытки заплатит?» Только черта боялись; об нем говорили: «
Кто его знает, ни то он есть, ни то его нет — а ну, как есть?!» Да о домовом достоверно знали, что он живет на чердаке.
— Вот уж подлинно наказанье! — ропщет она, — ишь ведь, и погода, как нарочно, сухая да светлая —
жать бы да
жать! И
кому это вздумалось на спас-преображенье престольный праздник назначить! Ну что бы на Рождество Богородицы или на Покров! Любехонько бы.
— Нет, погоди, я им еще покажу! — повторял он,
сжимая кулаки. — Будут помнить Полуянова!.. А около тебя
кто там сидит?
Лучшие покосы забирают себе те,
кто сильнее, то есть тюрьма и военные команды, поселенцам же остаются или самые дальние покосы, или такие, где сено можно
жать, а не косить.
Сенокосов совсем нет, сено косят на клочках в тайге или
жнут его серпами, где попадется, а
кто побогаче, те покупают его в Тымовском округе.
Надо видеть, как тесно
жмутся усадьбы одна к другой и как живописно лепятся они по склонам и на дне оврага, образующего падь, чтобы понять, что тот,
кто выбирал место для поста, вовсе не имел в виду, что тут, кроме солдат, будут еще жить сельские хозяева.
Кто уверит вас и меня, что вы не носите в крови вашей сокровенного
жала, определенного, да скончает дни ваши безвременно?
Пармен Семенович встречал гостей в передней,
жал им руки, приветливо кланялся и разводил,
кого в зал и в гостиную, где был собран женский пол и несколько мужчин помоложе, а
кого прямо на лестницу, в собственные покои Пармена Семеновича с его холостым сыном.
— Пойду погляжу, — может и есть. Ну-ко вы, мамзели, — обратился он к девицам, которые тупо
жались в дверях, загораживая свет. —
Кто из вас похрабрее? Коли третьего дня ваша знакомая приехала, то, значит, теперича она лежит в том виде, как господь бог сотворил всех человеков — значит, без никого… Ну,
кто из вас побойчее будет?
Кто из вас две пойдут? Одеть ее треба…
— Не
кто обделил, сам себя обделил. Сама себя раба бьет, коли плохо
жнет. На все, сударь, воля родительская!
— Кандидатов слишком довольно. На каждое место десять — двадцать человек, друг у дружки так и рвут. И чем больше нужды, тем труднее: нынче и к месту-то пристроиться легче тому, у
кого особенной нужды нет. Доверия больше, коли человек не
жмется, вольной ногой в квартиру к нанимателю входит. Одёжа нужна хорошая, вид откровенный. А коли этого нет, так хошь сто лет грани мостовую — ничего не получишь. Нет, ежели у
кого родители есть — самое святое дело под крылышком у них смирно сидеть.
— Вы это что делаете? вы
кому руку-то
жмете? ведь это…31
Тот только,
кто знал ее прежде,
кто помнил свежесть лица ее, блеск взоров, под которым, бывало, трудно рассмотреть цвет глаз ее — так тонули они в роскошных, трепещущих волнах света,
кто помнил ее пышные плечи и стройный бюст, тот с болезненным изумлением взглянул бы на нее теперь, сердце его
сжалось бы от сожаления, если он не чужой ей, как теперь оно
сжалось, может быть, у Петра Иваныча, в чем он боялся признаться самому себе.
А ты
кто? — подступил он,
сжав кулак.
Она не ответила и в бессилии закрыла глаза. Бледное ее лицо стало точно у мертвой. Она заснула почти мгновенно. Шатов посмотрел кругом, поправил свечу, посмотрел еще раз в беспокойстве на ее лицо, крепко
сжал пред собой руки и на цыпочках вышел из комнаты в сени. На верху лестницы он уперся лицом в угол и простоял так минут десять, безмолвно и недвижимо. Простоял бы и дольше, но вдруг внизу послышались тихие, осторожные шаги. Кто-то подымался вверх. Шатов вспомнил, что забыл запереть калитку.
Те вошли — Егор Егорыч, по обыкновению, топорщась, а Сверстов — как будто бы его
кто сжал и давил в тисках.
Но что сталось с Молодкиным — этого никто сказать но мог. Счастливый Молодкин! ты так незаметен в сввей пожарной специальности, что даже
жало клеветы не в силах тебя уязвить! А мы-то волнуемся, спрашиваем себя:
кто истинно счастливый человек? Да вот
кто — Молодкин!
Дальнейшая очередь была за мной. Но только что я приступил к чтению"Исторической догадки":
Кто были родители камаринского мужика? — как послышался стук в наружную дверь. Сначала стучали легко, потом сильнее и сильнее, так что я, переполошенный, отворил окно, чтоб узнать, в чем дело. Но в ту самую минуту, как я оперся на подоконник, кто-то снаружи вцепился в мои руки и
сжал их как в клещах. И в то же время, едва не сбив меня с ног, в окно вскочил мужчина в кепи и при шашке.
Первой, с
кем познакомилась собака, была хорошенькая девушка в коричневом форменном платье, выбежавшая в сад. Жадно и нетерпеливо, желая охватить и
сжать в своих объятиях все видимое, она посмотрела на ясное небо, на красноватые сучья вишен и быстро легла на траву, лицом к горячему солнцу. Потом так же внезапно вскочила и, обняв себя руками, целуя свежими устами весенний воздух, выразительно и серьезно сказала...
Внизу, под откосом, на водокачке пыхтит пароотводная трубка, по съезду катится пролетка извозчика, вокруг — ни души. Отравленный, я иду вдоль откоса,
сжимая в руке холодный камень, — я не успел бросить его в казака. Около церкви Георгия Победоносца меня остановил ночной сторож, сердито расспрашивая —
кто я, что несу за спиной в мешке.
Напротив того, наезжие барыни представляли собой так называемую «породу»; они являлись свежие, окруженные блеском и роскошью; в речах их слышались настоящие слова, их жесты были настоящими жестами; они не
жались и не сторонились ни перед
кем, но бодро смотрели всем в глаза и были в губернском городе как у себя дома.
Мне пришлось собираться среди матросов, а потому мы взаимно мешали друг другу. В тесном кубрике среди раскрытых сундуков едва было где повернуться. Больт взял взаймы у Перлина, Чеккер — у Смита. Они считали деньги и брились наспех, пеня лицо куском мыла.
Кто зашнуровывал ботинки,
кто считал деньги. Больт поздравил меня с прибытием, и я, отозвав его, дал ему пять золотых на всех. Он
сжал мою руку, подмигнул, обещал удивить товарищей громким заказом в гостинице и лишь после того открыть, в чем секрет.
Вошел Карп Кондратьич с веселым и довольным видом: губернатор дружески
жал ему руку, ее превосходительство водила показывать ковер, присланный для гостиной из Петербурга, и он, посмотревши на ковер с видом патриархальной простоты, под которую мы умеем прятать лесть и унижение, сказал: «У
кого же, матушка Анна Дмитриевна, и быть таким коврам, как не у ваших превосходительств».
Снова поток слез оросил его пылающие щеки. Любонька
жала его руку; он облил слезами ее руку и осыпал поцелуями. Она взяла письмо и спрятала на груди своей. Одушевление его росло, и не знаю, как случилось, но уста его коснулись ее уст; первый поцелуй любви — горе тому,
кто не испытал его! Любонька, увлеченная, сама запечатлела страстный, долгий, трепещущий поцелуй… Никогда Дмитрий Яковлевич не был так счастлив; он склонил голову себе на руку, он плакал… и вдруг… подняв ее, вскрикнул...
Нервная раздражительность поддерживала его беспрерывно в каком-то восторженно-меланхолическом состоянии; он всегда готов был плакать, грустить — он любил в тихие вечера долго-долго смотреть на небо, и
кто знает, какие видения чудились ему в этой тишине; он часто
жал руку своей жене и смотрел на нее с невыразимым восторгом; но к этому восторгу примешивалась такая глубокая грусть, что Любовь Александровна сама не могла удержаться от слез.
Замечание мое поразило его. По-видимому, он даже и не подозревал, что, наступая на законы вообще, он, между прочим, наступает и на тот закон, который ставит помпадуровы радости и помпадуровы печали в зависимость от радостей и печалей начальственных. С минуту он пробыл как бы в онемении, но, наконец, очнулся, схватил мою руку и долго ее
жал, смотря на меня томными и умиленными глазами.
Кто знает, быть может, он даже заподозрел во мне агента"диктатуры сердца".
— Порядки! Видел я давеча — идут тротуаром плотники и штукатуры. Вдруг — полицейский: «Ах вы, черти!» И прогнал их с тротуара. Ходи там, где лошади ходят, а то господ испачкаешь грязной твоей одежой… Строй мне дом, а сам
жмись в
ком…
Поэтому, когда Евсей видел, что Яшка идёт драться, Старик бросался на землю, крепко, как мог,
сжимал своё тело в
ком, подгибая колени к животу, закрывал лицо и голову руками и молча отдавал бока и спину под кулаки брата.
Когда Федосей, пройдя через сени, вступил в баню, то остановился пораженный смутным сожалением; его дикое и грубое сердце
сжалось при виде таких прелестей и такого страдания: на полу сидела, или лучше сказать, лежала Ольга, преклонив голову на нижнюю ступень полкá и поддерживая ее правою рукою; ее небесные очи, полузакрытые длинными шелковыми ресницами, были неподвижны, как очи мертвой, полны этой мрачной и таинственной поэзии, которую так нестройно, так обильно изливают взоры безумных; можно было тотчас заметить, что с давних пор ни одна алмазная слеза не прокатилась под этими атласными веками, окруженными легкой коришневатой тенью: все ее слезы превратились в яд, который неумолимо грыз ее сердце; ржавчина грызет железо, а сердце 18-летней девушки так мягко, так нежно, так чисто, что каждое дыхание досады туманит его как стекло, каждое прикосновение судьбы оставляет на нем глубокие следы, как бедный пешеход оставляет свой след на золотистом дне ручья; ручей — это надежда; покуда она светла и жива, то в несколько мгновений следы изглажены; но если однажды надежда испарилась, вода утекла… то
кому нужда до этих ничтожных следов, до этих незримых ран, покрытых одеждою приличий.
Вадим, сказал я, почувствовал сострадание к нищим, и становился, чтобы дать им что-нибудь; вынув несколько грошей, он каждому бросал по одному; они благодарили нараспев, давно затверженными словами и даже не подняв глаз, чтобы рассмотреть подателя милостыни… это равнодушие напомнило Вадиму, где он и с
кем; он хотел идти далее; но костистая рука вдруг остановила его за плечо; — «постой, постой, кормилец!» пропищал хриплый женский голос сзади его, и рука нищенки всё крепче
сжимала свою добычу; он обернулся — и отвратительное зрелище представилось его глазам: старушка, низенькая, сухая, с большим брюхом, так сказать, повисла на нем: ее засученные рукава обнажали две руки, похожие на грабли, и полусиний сарафан, составленный из тысячи гадких лохмотьев, висел криво и косо на этом подвижном скелете; выражение ее лица поражало ум какой-то неизъяснимой низостью, какой-то гнилостью, свойственной мертвецам, долго стоявшим на воздухе; вздернутый нос, огромный рот, из которого вырывался голос резкий и странный, еще ничего не значили в сравнении с глазами нищенки! вообразите два серые кружка, прыгающие в узких щелях, обведенных красными каймами; ни ресниц, ни бровей!.. и при всем этом взгляд, тяготеющий на поверхности души; производящий во всех чувствах болезненное сжимание!..
Всякий,
кто может, поодиночке или в складчину,
жмут и давят виноград теми первобытными способами, к которым, вероятно, прибегал наш прародитель Ной или хитроумный Улисс, опоивший такого крепкого мужика, как Полифем.
— Что ж, может, сердишься еще-не выйдешь? Катерина Львовна опять ничего не ответила. Но Сергей, да и все,
кто наблюдал за Катериной Львовной, видели, что, подходя к этапному дому, она все стала
жаться к старшему ундеру и сунула ему семнадцать копеек, собранных от мирского подаяния.
Так скромно и достойно выраженная похвала Чихачева чрезвычайно понравилась Рубини. Ему, конечно, давно уже надокучили и опротивели все опошлевшие возгласы дешевого восторга, которыми люди банальных вкусов считают за необходимое приветствовать артистов. В словах Чихачева действительно была похвала, которую можно принять, не краснея за того,
кто хвалит. И Рубини,
сжав руку монаха, сказал...
«Еще не знаешь ты,
кто я.
Утешься! нет, не мирной доле,
Но битвам, родине и воле
Обречена судьба моя.
Я б мог нежнейшею любовью
Тебя любить; но над тобой
Хранитель, верно, неземной:
Рука, обрызганная кровью,
Должна твою ли руку
жать?
Тебя ли греть моим объятьям?
Тебя ли станут целовать
Уста, привыкшие к проклятьям?» //..........
Салай Салтаныч. Люди берут деньги, спасибо скажут, а тебе давай, — ты бранишь. А что ты был? Я тебе жизнь давал, человеком делал. Кабы умен был, барином жил, — и тебе хорошо, и мне хорошо.
Кто виноват? Сама себя бьет,
кто не чисто
жнет.
Только она одна почему-то обязана, как старуха, сидеть за этими письмами, делать на них пометки, писать ответы, потом весь вечер до полуночи ничего не делать и ждать, когда захочется спать, а завтра весь день будут ее поздравлять и просить у ней, а послезавтра на заводе непременно случится какой-нибудь скандал, — побьют
кого, или кто-нибудь умрет от водки, и ее почему-то будет мучить совесть; а после праздников Назарыч уволит за прогул человек двадцать, и все эти двадцать будут без шапок
жаться около ее крыльца, и ей будет совестно выйти к ним, и их прогонят, как собак.
Очень жалобно причитал бедный Янкель! У мельника будто
кто схватил рукою сердце и
сжал в горсти. А чертяка точно ждал чего, — все трепыхался крыльями, как молодой стрепет, не умеющий летать, и тихо-тихо размахивал Янкелем над плотиной…
Таня. А третье-то пуще всего. Ты помни: как бумага на стол падет — я еще в колокольчик позвоню, — так ты сейчас же руками вот так… Разведи шире и захватывай.
Кто возле сидит, того и захватывай. А как захватишь, так
жми. (Хохочет.) Барин ли, барыня ли, знай —
жми, все
жми, да и не выпускай, как будто во сне, а зубами скрыпи али рычи, вот так… (Рычит.) А как я на гитаре заиграю, так как будто просыпайся, потянись, знаешь, так, и проснись… Все помнишь?
Мужики неподвижны, точно
комья земли; головы подняты кверху, невесёлые глаза смотрят в лицо Егора, молча двигаются сухие губы, как бы творя неслышно молитву, иные
сжались, обняв ноги руками и выгнув спины, человека два-три устало раскинулись на дне иссохшего ручья и смотрят в небо, слушая Егорову речь. Неподвижность и молчание связывают человечьи тела в одну силу с немою землею, в одну груду родящего жизнь вещества.
— В тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» — помыслил я со скуки, — скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! — и взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и
сжала его клещами.
Кто скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и всё тут. И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!