Масоны
1880
XII
Сверстов лет пятнадцать не бывал в Петербурге, и так как, несмотря на свои седины, сохранил способность воспринимать впечатления, то Северная Пальмира, сильно украсившаяся за это время, просто потрясла его, и он, наскоро побрившись, умывшись и вообще приодевшись, немедленно побежал посмотреть: на Невский проспект, на дворец, на Александровскую колонну, на набережную, на памятник Петра. Перед всеми этими дивами Петербурга Сверстов останавливался как дурак какой-нибудь, и, потрясая своей курчавой головой, восклицал сам себе: «Да, да! Растем мы, растем, и что бы там ни говорили про нас, но исполин идет быстрыми шагами!» Затем, как бы для того, чтобы еще сильнее поразить нашего патриота, мимо него стали проходить возвращавшиеся с парада кавалергарды с своими орлами на шлемах, трехаршинные почти преображенцы, курносые и с простреленными киверами павловцы. Сверстов трепетал от восторга и начал уже декламировать стихи Пушкина:
Иль мало нас?.. Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля до стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?.. [Иль мало нас?.. – строки из стихотворения Пушкина «Клеветникам России», написанного в связи с польским восстанием 1830—1831 гг.]
Обедать потом Сверстов зашел в Палкинский трактир и, не любя, по его выражению, французских фрикасе, наелся там ветчины и осетрины.
Прямо из трактира он отправился в театр, где, как нарочно, наскочил на Каратыгина [Каратыгин Василий Андреевич (1802—1853) – трагик, актер Александринского театра.] в роли Прокопа Ляпунова [Ляпунов Прокопий Петрович (ум. в 1611 г.) – сподвижник Болотникова в крестьянском восстании начала XVII века, в дальнейшем изменивший ему.], который в продолжение всей пьесы говорил в духе патриотического настроения Сверстова и, между прочим, восклицал стоявшему перед ним кичливо Делагарди: «Да знает ли ваш пресловутый Запад, что если Русь поднимется, так вам почудится седое море!?» Ну, попадись в это время доктору его gnadige Frau с своим постоянно антирусским направлением, я не знаю, что бы он сделал, и не ручаюсь даже, чтобы при этом не произошло сцены самого бурного свойства, тем более, что за палкинским обедом Сверстов выпил не три обычные рюмочки, а около десяточка. Впрочем, к концу представления у него весь этот пар нравственный и физический поиспарился несколько, и Сверстов побежал в свою гостиницу к Егору Егорычу, но того еще не было дома, чему доктор был отчасти рад, так как высокочтимый учитель его, пожалуй, мог бы заметить, что ученик был немножко, как говорится, на третьем взводе. Егор Егорыч, в свою очередь, конечно, в это время занят был совершенно иным. Он, еще ехав в Петербург, все обдумывал и соображал, как ему действовать в предпринятых им на себя делах, и рассчитал, что беспокоить и вызывать на что-либо князя Александра Николаича было бы бесполезно, ибо Егор Егорыч, по переписке с некоторыми лицами, знал, что князь окончательно страдал глазами. Михаил Михайлыч Сперанский — увы! — был уже более году записан Егором Егорычем в поминальнике. Стало быть, из людей влиятельных у него только и оставался некогда бывший гроссмейстер великой провинциальной ложи Сергей Степаныч. К нему-то он и отправился.
Сергей Степаныч, заметно, обрадовался Егору Егорычу, и разговор на этот раз между ними начался не о масонстве, а о том, что наболело у Марфина на душе. Рассказав Сергею Степанычу о своей женитьбе, о всех горях своих семейных, он перешел и к общественному горю, каковым считал явление убийцы и каторжника Тулузова на горизонте величия, и просил помочь ему во всех сих делах. Сергей Степаныч сначала не понял, о ком собственно и о чем просит Егор Егорыч, так как тот стал как-то еще более бормотать и сверх того, вследствие нравственного волнения, говорил без всякой последовательности в мыслях.
— Поэтому вы прежде всего, — заговорил Сергей Степаныч с своей английской важностью, — желаете исходатайствовать смягчение участи вашего свояка, так, кажется, я назвал?
— Так, словом, Лябьев по фамилии! — отвечал Егор Егорыч.
— Фамилию его я помню и даже слыхал некоторые его музыкальные пьесы… Но, независимо от прошения его, вы утверждаете, что он убил совершенно неумышленно своего партнера?
— Это не я один, а вся Москва утверждает, и говорят, что не он собственно убил, а какой-то негодяй есть там, по прозванию Калмык, держащий у себя открытый картежный дом, который подкупил полицию и вышел сух из воды… Вообще жить становится невозможным.
— Да почему же уж так? — спросил Сергей Степаныч.
— Да, потому, — крикнул Марфин, — что, во-первых, порядочным людям служить нельзя… Мы в нашей губернии выбрали одного честного человека в исправники, который теперь уличает этого негодяя Тулузова и вместе с тем каждоминутно ждет, что его выгонят из службы. Прежде, бывало, миротворили и кривили совестью ради связей, дружбы, родства, — гадко это, но все же несколько извинительно, а теперь выступила на смену тому кабацкая мощь, перед которой преклоняется чуть ли не все государство, чающее от нее своего благосостояния… И ходят ныне эти господа кабатчики, вроде Тулузова, по всей земле русской, как богатыри какие; все им прощается: бей, режь, жги, грабь… Но зато уж Лябьевы не попадайся; их за то, за что следовало бы только на церковное покаяние послать, упрячут на каторгу!..
— О, нет! Вы очень в последнем случае ошибаетесь! — перебил Егора Егорыча довольно резко Сергей Степаныч. — Если в прошении господина Лябьева на высочайшее имя достаточно выяснено, что им совершено убийство не преднамеренно, а случайно, то я уверен, что государь значительно смягчит участь осужденного, тем более, что господин Лябьев артист, а государь ко всем художникам весьма милостив и внимателен.
— Государь, я знаю, что милостив, — закричал на это Марфин, — но, по пословице: «Царь жалует, да псарь не жалует», под ним-то стоящим милее Тулузовы и кабатчики!
В лице Сергея Степаныча при этом пробежало уже заметное неудовольствие. Егор Егорыч сколько ни горячился, но подметил это и еще сильнее закричал:
— Я не о вас, каких-нибудь десяти праведниках, говорю, благородством которых, может быть, и спасается только кормило правления! Я не историк, а только гражданин, и говорю, как бы стал говорить, если бы меня на плаху возвели, что позорно для моего отечества мало что оставлять убийц и грабителей на свободе, но, унижая и оскверняя государственные кресты и чины, украшать ими сих негодяев за какую-то акибы приносимую ими пользу.
Сколь ни прискорбно было Сергею Степанычу выслушивать все эти запальчивые обвинения Егора Егорыча, но внутренно он соглашался с ним сам, видя и чувствуя, как все более и более творят беззакония разные силы: кабацкая, интендантская, путейская…
— Касательно того, — начал он размышляющим тоном, — что Тулузов убийца и каторжник, я верю не вполне и не вижу, из чего вы это усматриваете…
— Об этом-с в нашей губернии, — принялся выпечатывать Егор Егорыч, — началось дело, и у меня в руках все копии с этого дела; только я не знаю, к кому мне обратиться.
— Конечно, к министру внутренних дел, тем более к такому министру, как нынешний; он потакать не любит.
— Такого нам и надо! Нам нельзя еще жить без дубинки Петра!.. Но я не знаком совершенно с новым министром.
— О, это все равно! — сказал Сергей Степаныч и, немного подумав, присовокупил: — Я послезавтра увижусь со Львом Алексеичем и скажу ему, что вы очень бы желали быть у него. Он, я уверен, примет вас и примет не официально, а вечером.
— Мне не одному у него нужно быть, а с моим деревенским доктором, который поднял и раскрыл дело Тулузова и который по этому делу имел даже предчувствие за несколько лет пред тем, что он и не кто другой, как он, раскроет это убийство; а потому вы мне и ему устройте свидание у министра!
— Непременно! — обещал Сергей Степаныч.
— А когда вы меня оповестите о том?
— Да всего лучше вот что, — начал Сергей Степаныч, — вы приезжайте в следующую среду в Английский клуб обедать! Там я вам и скажу, когда Лев Алексеич [Лев Алексеевич – Перовский (1792—1856), министр внутренних дел.] может вас принять, а вы между тем, может быть, встретитесь в клубе с некоторыми вашими старыми знакомыми.
— Очень рад, очень! — отозвался на это Марфин. — Ну, а как у вас в Петербурге масонство процветает? Все, я думаю, на попятный двор удрали?
— Не могу сказать, чтобы так это было. Все, кто были масонами, остались ими; но вымирают, а новых не нарождается!
— Да! — согласился с этим Егор Егорыч и присовокупил: — Хочу от вас заехать к князю Александру Николаичу.
— Это, конечно, следует вам сделать. Только князь, вероятно, вас не примет.
— Отчего?.. Неужели он так болен?
— И болен, а главное, князь теперь диктует историю собственной жизни Батеневу…
— Никите Семенычу Батеневу? — переспросил Егор Егорыч.
— Никите Семенычу! — отвечал Сергей Степаныч. — Хотя, в сущности, это вовсе не диктовка, а Батенев его расспрашивает и сам уже излагает, начертывая буквы крупно мелом на черной доске, дабы князь мог прочитать написанное.
— Это хороший выбор сделал князь! — заметил Егор Егорыч. — Образ мышления Батенева чисто мистический, но только он циничен, особенно с женщинами!
— Этого я не скажу, — возразил Сергей Степаныч, — и могу опровергнуть ваше замечание мнением самих женщин, из которых многие очень любят Никиту Семеныча; жена моя, например, утверждает, что его несколько тривиальными, а иногда даже нескромными выражениями могут возмущаться только женщины весьма глупые и пустые.
— Не знаю, чтобы это пустоту женщины свидетельствовало, а скорей показывает ее чистоту, — возразил Егор Егорыч, видимо, имевший некоторое предубеждение против Батенева: отдавая полную справедливость его уму, он в то же время подозревал в нем человека весьма хитрого, льстивого и при этом еще грубо-чувственного.
Выехав от Сергея Степаныча, он прямо направился к князю; но швейцар того печальным голосом объявил, что князь не может его принять.
— Слышал это я, — объяснил сему почтенному члену масонства Егор Егорыч, — но все-таки ты передай князю, что я в Петербурге и заезжал проведать его!
— Слушаю-с! — произнес с оттенком некоторого глубокомыслия швейцар.
В среду, в которую Егор Егорыч должен был приехать в Английский клуб обедать, он поутру получил радостное письмо от Сусанны Николаевны, которая писала, что на другой день после отъезда Егора Егорыча в Петербург к нему приезжал старик Углаков и рассказывал, что когда генерал-губернатор узнал о столь строгом решении участи Лябьева, то пришел в удивление и негодование и, вызвав к себе гражданского губернатора, намылил ему голову за то, что тот пропустил такой варварский приговор, и вместе с тем обещал ходатайствовать перед государем об уменьшении наказания несчастному Аркадию Михайлычу. Егор Егорыч, прочитав это известие, проникся таким чувством благодарности, что, не откладывая ни минуты и захватив с собою Сверстова, поехал с ним в Казанский собор отслужить благодарственный молебен за государя, за московского генерал-губернатора, за Сергея Степаныча, и сам при этом рыдал на всю церковь, до того нервы старика были уже разбиты.
В Английском клубе из числа знакомых своих Егор Егорыч встретил одного Батенева, о котором он перед тем только говорил с Сергеем Степанычем и которого Егор Егорыч почти не узнал, так как он привык видеть сего господина всегда небрежно одетым, а тут перед ним предстал весьма моложавый мужчина в завитом парике и надушенном фраке.
— Здравствуйте, петушок! — сказал ему Батенев несколько покровительственным тоном.
Егора Егорыча немножко передернуло.
— Здравствуйте, мой милый коршун! — отвечал и он тоже покровительственно.
Батенев в самом деле своим длинным носом и проницательными глазами напоминал несколько коршуна.
— Вы были у князя? — продолжал тот.
— Был! — отвечал коротко Егор Егорыч.
— И, может быть, вы желали передать князю какую-нибудь просьбу от вас?
— Нет, не желаю! — отказался резко Егор Егорыч, которого начинал не на шутку бесить покровительственный тон Батенева, прежде обыкновенно всегда льстившего всем или смешившего публику. — И о чем мне просить князя? — продолжал он. — Общее наше дело так теперь принижено, что говорить о том грустно, тем паче, что понять нельзя, какая причина тому?
— Причина понятная! — сказал ему на это Батенев. — Вы где теперь живете?
— Я в Москве живу.
— Ну, походите в тамошний университет на лекции естественных наук и вслушайтесь внимательно, какие гигантские успехи делают науки этого рода!.. А когда ум человека столь занялся предметами мира материального, что стремится даже как бы одухотворить этот мир и в самой материи найти конечную причину, так тут всем религиям и отвлеченным философиям не поздоровится, по пословице: «Когда Ванька поет, так уж Машка молчи!»
— Но это время пройдет! — воскликнул Егор Егорыч.
— Не знаю; старуха еще надвое сказала: либо дождик, либо снег, либо будет, либо нет.
Разговор этот был прерван тем, что к Егору Егорычу подошел Сергей Степаныч.
— Лев Алексеич поручил мне пригласить вас и доктора приехать к нему в субботу вечером! — сказал он.
— Благодарю, благодарю! — забормотал Егор Егорыч. — Сегодняшний день, ей-богу, для меня какой-то особенно счастливый! — продолжал он с навернувшимися на глазах слезами. — Поутру я получил письмо от жены… — И Егор Егорыч рассказал, что ему передала в письме Сусанна Николаевна о генерал-губернаторе.
— Это превосходно! Тогда успех почти несомненный, — подхватил Сергей Степаныч.
В это время стали садиться за стол, а после обеда Егор Егорыч тотчас уехал домой, чтобы отдохнуть от всех пережитых им, хоть и радостных, но все же волнений. Отдохнуть ему однако не удалось, потому что, войдя в свой нумер, он на столе нашел еще письмо от Сусанны Николаевны. Ожидая, что это новая печальная весть о чем-либо, он обмер от страха, который, впрочем, оказался совершенно неосновательным. Сусанна Николаевна отправила это письмо вечером того же дня, как послано было ею первое письмо. Сделала она это акибы затем, что в прежнем послании забыла исполнить поручение старика Углакова, который будто бы умолял Егора Егорыча навестить его Пьера и уведомить через Сусанну Николаевну, действительно ли тот поправляется от своей болезни. Все это, конечно, было говорено стариком Углаковым, но только не совсем так, как писала Сусанна Николаевна. Углаков выразил только желание, что не навестит ли Егор Егорыч его Пьера и не уведомит ли его хоть единою строчкою о состоянии здоровья того. Сусанна Николаевна, как мы видели, простое желание назвала мольбою; а надежду старика, что Егор Егорыч уведомит его о Пьере, она переменила на убедительную просьбу написать Сусанне Николаевне о том, как Пьер себя чувствует, и она уже от себя хотела известить беспокоящегося отца.
Для читателя, конечно, понятно, для чего были сделаны и придуманы Сусанной Николаевной сии невинные, перемены, и к этому надо прибавить одно, что в промежуток времени между этими двумя письмами Сусанна Николаевна испытала мучительнейшие колебания. Начав писать первое письмо, она твердо решила не передавать Егору Егорычу желание старика Углакова, что, как мы видели, и исполнила; но, отправив письмо на почту, впала почти в отчаяние от мысли, что зачем же она лишает себя отрады получить хоть коротенькое известие о здоровье человека, который оттого, вероятно, и болен, что влюблен в нее безумно.
Ничего этого, конечно, не подозревая, Егор Егорыч в тот же вечер поехал к Углакову. Пьер, хотя уже и одетый, лежал еще в постели. Услыхав, что приехал Марфин, он почти во все горло закричал сидевшей с ним матери:
— Maman, встретьте поскорее Егора Егорыча и спросите, с ним ли Сусанна Николаевна.
M-me Углакова грустно улыбнулась и встала было, чтобы идти навстречу гостю; но Егор Егорыч сам влетел в комнату больного.
— А Сусанна Николаевна? — обратился к тому Пьер.
— Она в Москве и обоим вам кланяется.
Пьер надулся. Он никак не ожидал, чтобы Егор Егорыч приехал без Сусанны Николаевны.
— Разве она не захотела ехать в Петербург? — спросил он.
— Не захотела, потому что ей нельзя оставить сестру, которая, как вы знаете, в страшном горе, — объяснил Егор Егорыч и начал потом подробно расспрашивать m-me Углакову, чем, собственно, был болен ее сын, и когда та сказала, что у него была нервная горячка, Егор Егорыч не поверил тому и подумал по-прежнему, что молодой повеса, вероятно, покутил сильно.
— Диету вам, мой милый, надобно держать: есть меньше, вина не пить! — сказал он, обращаясь к Пьеру.
— Ах, он теперь ничего почти не кушает и совершенно не пьет вина!
— Это раньше надобно было делать! Диета предохраняет нас от многих болезней.
Весь этот разговор Пьер слушал молча и надувшись, думая в то же время про себя: «Неужели этот старый сморчок не понимает, что я оттого именно и болен, что он живет еще на свете и не засох совсем?»
К концу визита Егор Егорыч неумышленно, конечно, но помазал елеем душу Пьера.
— Сусанна Николаевна весьма соболезнует о вашем нездоровье, — сказал он, обращаясь к нему, — я сегодня же напишу ей, каким я вас молодцом застал. А вы здесь долго еще останетесь? — отнесся он к m-me Углаковой.
— Ах, не думаю! Если выздоровление Пьера пойдет так успешно, как теперь идет, то мы через месяц же возвратимся в Москву.
— И monsieur Pierre оставляет Петербург и переедет с вами в Москву? — спросил Егор Егорыч.
— Конечно, без сомнения! — подхватила m-me Углакова. — Что ему в этом ужасном климате оставаться? Да и скучает он очень по Москве.
— Поэтому au revoir! — произнес Егор Егорыч, обращаясь к матери и к сыну, и с обычной для него быстротой исчез.
Вскоре наступившая затем суббота была знаменательным и тревожным днем для Сверстова по той причине, что ему предстояло вместе с Егором Егорычем предстать перед министром внутренних дел, а это было ему нелегко, так как, с одной стороны, он терпеть не мог всех министров, а с другой — и побаивался их, тем более, что он тут являлся как бы в качестве доносчика. Последняя мысль до такой степени обеспокоила его, что он открылся в том Егору Егорычу.
— Что за вздор? — воскликнул тот с некоторой даже запальчивостью. — Дай бог, чтобы в России побольше было таких доносчиков! Я сам тысячекратно являлся таким изветчиком и никогда не смущался тем, помня, что, делая и говоря правду, греха бояться нечего.
В приемной министра, прилегающей к его кабинету, по случаю вечернего времени никого из просителей не было и сидел только дежурный чиновник, который, вероятно, заранее получил приказание, потому что, услыхав фамилии прибывших, он без всякого доклада отворил им двери в кабинет и предложил войти туда. Те вошли — Егор Егорыч, по обыкновению, топорщась, а Сверстов — как будто бы его кто сжал и давил в тисках. За большим письменным столом они увидели министра в новом, с иголочки, вицмундире, с сильно желтоватым цветом довольно красивого, но сухого лица, на котором как бы написано было, что министр умел только повелевать и больше ничего. Увидев посетителей, он мотнул им головой и небрежно указал на два стула около стола. Егор Егорыч совершенно свободно плюхнул на свой стул, а Сверстов, проклиная свою глупую робость, едва согнул себя, чтобы сесть. Министр с первого же слова начал расспрашивать о деле и о личности Тулузова. Егор Егорыч, догадываясь, что у его сотоварища от смущения прилип язык к гортани, начал вместо него выпечатывать все, касающееся существа тулузовского дела, и только по временам обращался к Сверстову и спрашивал его:
— Так я говорю?
— Совершенно так! — подтверждал тот, мрачно смотря в пол.
Затем, после множества переходов в разговоре на разные подробности, министр прямо уже отнесся к Сверстову:
— От вас первого, как я усматриваю, подано заявление в земский суд?..
— От меня-с, потому что подозрение касательно личности господина Тулузова мне одному принадлежало, или, точнее сказать, для одного меня составляет твердое убеждение! — постарался Сверстов выразиться несколько покрасноречивее.
— А мне вы можете повторить ваше заявление? — продолжал министр совершенно сухим тоном.
— Могу, ваше превосходительство, вам, и государю, и богу повторить мой извет. — произнес с твердостью Сверстов.
— В таком случае подайте мне завтра же докладную записку! — присовокупил министр.
— Она у меня написана, ваше высокопревосходительство, — поправился в наименовании титула Сверстов и подал заранее им приготовленный, по совету Егора Егорыча, извет на Тулузова.
Министр, прочитав чрезвычайно внимательно всю бумагу от начала до конца, сказал, более обращаясь к Егору Егорычу:
— Хоть все это довольно правдоподобно, однако я должен предварительно собрать справки и теперь могу сказать лишь то, что требование московской полиции передать дело господина Тулузова к ее производству я нахожу неправильным, ибо все следствия должны быть производимы в местах первичного их возникновения, а не по месту жительства обвиняемых, и это распоряжение полиции я пресеку.
— А нам только того и нужно-с! — полувоскликнул Егор Егорыч и взглядом дал знать Сверстову, что пора раскланяться.
Когда они вышли от министра, то прежде всего, точно вырвавшись из какого-нибудь душного места, постарались вздохнуть поглубже чистым воздухом, и Егор Егорыч хотел было потом свезти доктора еще к другому важному лицу — Сергею Степанычу, но старый бурсак уперся против этого руками и ногами.
— Господь с ними, с этими сильными мира сего! Им говоришь, а они подозревают тебя и думают, что лжешь, того не понимая, что разве легко это говорить! — воскликнул он и, не сев с Егором Егорычем в сани, проворно ушел от него.
Таким образом, Марфин заехал один к Сергею Степанычу, который встретил его с сияющим от удовольствия лицом.
— Были вы у министра и получили там успех? — спросил он.
— Был и, кажется, не без успеха, — отвечал Егор Егорыч.
— А я вам приготовил еще новую радость: участь Лябьева смягчена государем; он назначен только ко временной ссылке в Тобольскую губернию.
— Благодетель вы человечества! — воскликнул Егор Егорыч и бросился обнимать Сергея Степаныча с такой быстротой, что если бы тот не поспешил наклониться, то Егор Егорыч, по своей малорослости, обнял бы его живот, а не грудь.
Нетерпение моих спутников возвратиться поскорее в Москву так было велико, что они, не медля ни минуты, отправились в обратный путь и были оба исполнены несказанного удовольствия: Сверстов от мысли, что ему больше не будет надобности являться к сильным мира сего, а Егор Егорыч предвкушал радостное свидание с Сусанной Николаевной и Лябьевыми. Что касается дела Тулузова, оставшегося в не решенном еще положении, то оно много не заботило Егора Егорыча: по бесконечной доброте своей он больше любил вершить дела добрые и милостивые, а не карательные.