Неточные совпадения
Ассоль было уже пять лет, и отец начинал все
мягче и
мягче улыбаться, посматривая
на ее нервное, доброе личико, когда,
сидя у него
на коленях, она трудилась над тайной застегнутого жилета или забавно напевала матросские песни — дикие ревостишия [Ревостишия — словообразование А.С. Грина.]. В передаче детским голосом и не везде с буквой «р» эти песенки производили впечатление танцующего медведя, украшенного голубой ленточкой. В это время произошло событие, тень которого, павшая
на отца, укрыла и дочь.
Слева от Самгина одиноко
сидел, читая письма, солидный человек с остатками курчавых волос
на блестящем черепе, с добродушным,
мягким лицом; подняв глаза от листка бумаги, он взглянул
на Марину, улыбнулся и пошевелил губами, черные глаза его неподвижно остановились
на лице Марины.
Подозрительно было искусно сделанное матерью оживление, с которым она приняла Макарова; так она встречала только людей неприятных, но почему-либо нужных ей. Когда Варавка увел Лютова в кабинет к себе, Клим стал наблюдать за нею. Играя лорнетом, мило улыбаясь, она
сидела на кушетке, Макаров
на мягком пуфе против нее.
Клим пошел к Лидии. Там девицы
сидели, как в детстве,
на диване; он сильно выцвел, его пружины старчески поскрипывали, но он остался таким же широким и
мягким, как был. Маленькая Сомова забралась
на диван с ногами; когда подошел Клим, она освободила ему место рядом с собою, но Клим сел
на стул.
Сидя в постели, она заплетала косу. Волосы у нее были очень тонкие,
мягкие, косу она укладывала
на макушке холмиком, увеличивая этим свой рост. Казалось, что волос у нее немного, но, когда она распускала косу, они покрывали ее спину или грудь почти до пояса, и она становилась похожа
на кающуюся Магдалину.
Он
сидел, курил, уставая
сидеть — шагал из комнаты в комнату, подгоняя мысли одну к другой, так провел время до вечерних сумерек и пошел к Елене.
На улицах было не холодно и тихо,
мягкий снег заглушал звуки, слышен был только шорох, похожий
на шепот. В разные концы быстро шли разнообразные люди, и казалось, что все они стараются как можно меньше говорить, тише топать.
Несмотря, однако ж,
на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно
мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками.
На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто
сидит с ними, взяв одного
на одно колено, другого
на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.
Они
сидели в полумраке. Она, поникнув головой, не глядела
на него и ожидала. Райский начал свой рассказ, стараясь подойти «к беде» как можно
мягче и осторожнее.
Ему показалось неловко дремать
сидя, он перешел
на диван, положил голову
на мягкую обивку дивана; а ноги вытянул. «Освежусь немного, потом примусь…» — решил он… и вскоре заснул. В комнате раздавалось ровное, мерное храпенье.
В этом же кабинете,
на мягком и тоже истасканном диване, стлали ему и спать; он ненавидел этот свой кабинет и, кажется, ничего в нем не делал, а предпочитал
сидеть праздно в гостиной по целым часам.
Он вдруг снизошел с высоты своего величия, как-то иначе стал
сидеть, смотреть; потом склонил немного голову
на левую сторону и с умильной улыбкой,
мягким, вкрадчивым голосом говорил тихо и долго.
Рядом с Софьей Васильевной
на низком
мягком кресле
сидел Колосов у столика и помешивал кофе.
На столике стояла рюмка ликера.
Странную картину представлял теперь кош Зоси, где
на мягком бухарском ковре, поджав ноги,
сидел поп Савел, а Зося учила его играть в домино.
Умчались к «Яру» подвыпившие за обедом любители «клубнички», картежники перебирались в игорные залы, а за «обжорным» столом в ярко освещенной столовой продолжали заседать гурманы, вернувшиеся после отдыха
на мягких диванах и креслах гостиной, придумывали и обдумывали разные заковыристые блюда
на ужин, а накрахмаленный повар в белом колпаке делал свои замечания и нередко одним словом разбивал кулинарные фантазии, не считаясь с тем, что за столом
сидела сплоченная компания именитого московского купечества.
Старички особенно любили
сидеть на диванах и в креслах аванзала и наблюдать проходящих или сладко дремать. Еще
на моей памяти были такие древние старички — ну совсем князь Тугоуховский из «Горе от ума». Вводят его в
мягких замшевых или суконных сапожках, закутанного шарфом, в аванзал или «кофейную» и усаживают в свое кресло. У каждого было излюбленное кресло, которое в его присутствии никто занять не смел.
На дрогах,
на подстилке из свежего сена,
сидели все важные лица: впереди всех сам волостной писарь Флегонт Васильевич Замараев, плечистый и рябой мужчина в плисовых шароварах, шелковой канаусовой рубахе и
мягкой серой поярковой шляпе; рядом с ним, как сморчок, прижался суслонский поп Макар, худенький, загорелый и длинноносый, а позади всех мельник Ермилыч, рослый и пухлый мужик с белобрысым ленивым лицом.
…У порога,
на сундуке,
сидит бабушка, согнувшись, не двигаясь, не дыша; я стою пред ней и глажу ее теплые,
мягкие, мокрые щеки, но она, видимо, не чувствует этого и бормочет угрюмо...
Кроме того, здесь было несколько
мягких табуретов, из которых
на одном теперь
сидела и грелась Лиза.
Мишка-певец и его друг бухгалтер, оба лысые, с
мягкими, пушистыми волосами вокруг обнаженных черепов, оба с мутными, перламутровыми, пьяными глазами,
сидели друг против друга, облокотившись
на мраморный столик, и все покушались запеть в унисон такими дрожащими и скачущими голосами, как будто бы кто-то часто-часто колотил их сзади по шейным позвонкам...
Чем выше все они стали подниматься по лестнице, тем Паша сильнее начал чувствовать запах французского табаку, который обыкновенно нюхал его дядя. В высокой и пространной комнате, перед письменным столом,
на покойных вольтеровских креслах
сидел Еспер Иваныч. Он был в колпаке, с поднятыми
на лоб очками, в легоньком холстинковом халате и в
мягких сафьянных сапогах. Лицо его дышало умом и добродушием и напоминало собою несколько лицо Вальтер-Скотта.
Дома мои влюбленные обыкновенно после ужина, когда весь дом укладывался спать, выходили
сидеть на балкон. Ночи все это время были теплые до духоты. Вихров обыкновенно брал с собой сигару и усаживался
на мягком диване, а Мари помещалась около него и, по большей частя, склоняла к нему
на плечо свою голову. Разговоры в этих случаях происходили между ними самые задушевнейшие. Вихров откровенно рассказал Мари всю историю своей любви к Фатеевой, рассказал и об своих отношениях к Груше.
У задней стены стояла
мягкая, с красивым одеялом, кровать Еспера Иваныча: в продолжение дня он только и делал, что, с книгою в руках, то
сидел перед столом, то ложился
на кровать.
В гостиной Вихров, наконец, увидел небольшую, но довольно толстенькую фигуру самого генерала, который
сидел на покойных,
мягких креслах, в расстегнутом вицмундире, без всяких орденов, с одним только
на шее Георгием за храбрость.
Вихров пошел. В передней их встретил заспанный лакей; затем они прошли темную залу и темную гостиную — и только уже в наугольной, имеющей вид кабинета, увидели хозяина, фигура которого показалась Вихрову великолепнейшею. Петр Петрович, с одутловатым несколько лицом, с небольшими усиками и с эспаньолкой, с огромным животом, в ермолке, в плисовом малиновом халате нараспашку, с ногами, обутыми в
мягкие сапоги и, сверх того еще, лежавшими
на подушке,
сидел перед маленьким столиком и раскладывал гран-пасьянс.
Прочитав это письмо, генерал окончательно поник головой. Он даже по комнатам бродить перестал, а
сидел, не вставаючи, в большом кресле и дремал. Антошка очень хорошо понял, что письмо Петеньки произвело аффект, и сделался еще
мягче, раболепнее. Евпраксея, с своей стороны, прекратила неприступность. Все люди начали ходить
на цыпочках, смотрели в глаза, старались угадать желания.
И вдруг, знаете,
сижу я один, будто сном забывшись, и слышу, что по избе благовоние разливается: фимиам не фимиам, а такого запаху я и не слыхивал — одно слово, по душе словно
мягким прошло: так оно сладко и спокойно
на тебя действует.
— Ну так ты мне не досказал про Ваську Менделя, — говорил Калугин, сняв шинель,
сидя около окна,
на мягком покойном кресле, и расстегивая воротник чистой крахмаленной голландской рубашки, — как же он женился?
В повозке — спереди
на корточках
сидел денщик в нанковом сюртуке и сделавшейся совершенно
мягкой бывшей офицерской фуражке, подергивавший возжами; — сзади
на узлах и вьюках, покрытых попонкой,
сидел пехотный офицер в летней шинели.
Фрау Леноре начала взглядывать
на него, хотя все еще с горестью и упреком, но уже не с прежним отвращением и гневом; потом она позволила ему подойти и даже сесть возле нее (Джемма
сидела по другую сторону); потом она стала упрекать его — не одними взорами, но словами, что уже означало некоторое смягчение ее сердца; она стала жаловаться, и жалобы ее становились все тише и
мягче; они чередовались вопросами, обращенными то к дочери, то к Санину; потом она позволила ему взять ее за руку и не тотчас отняла ее… потом она заплакала опять — но уже совсем другими слезами… потом она грустно улыбнулась и пожалела об отсутствии Джиован'Баттиста, но уже в другом смысле, чем прежде…
Тонкий, как тростинка, он в своём сером подряснике был похож
на женщину, и странно было видеть
на узких плечах и гибкой шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него
сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой руки, оттягивая веко книзу, это делало один глаз больше другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям светом
мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.
Был светлый апрельский день. По широкой лагуне, отделяющей Венецию от узкой полосы наносного морского песку, называемой Лидо, скользила острогрудая гондола, мерно покачиваясь при каждом толчке падавшего
на длинное весло гондольера. Под низенькою ее крышей,
на мягких кожаных подушках,
сидели Елена и Инсаров.
Гордей Евстратыч сел в
мягкое пастушье седло и, перекрестившись, выехал за ворота. Утро было светлое; в воздухе чувствовалась осенняя крепкая свежесть, которая заставляет барина застегиваться
на все пуговицы, а мужика — туже подпоясываться. Гордей Евстратыч поверх толстого драпового пальто надел татарский азям, перехваченный гарусной опояской, и теперь
сидел в седле молодцом. Выглянувшая в окно Нюша невольно полюбовалась, как тятенька ехал по улице.
Потугин обратился к Татьяне и начал беседовать с нею тихим и
мягким голосом, с ласковым выражением
на слегка наклоненном лице; и она, к собственному изумлению, отвечала ему легко и свободно; ей было приятно говорить с этим чужим, с незнакомцем, между тем как Литвинов по-прежнему
сидел неподвижно, с тою же неподвижной и нехорошей улыбкой
на губах.
Генерал
на этот раз был, по заграничному обычаю, в штатском платье и от этого много утратил своей воинственности. Оказалось, что плечи его в мундире были ваточные, грудь — тоже понастегана. Коротенькое пальто совершенно не шло к нему и неловко
на нем
сидело, но при всем том маленькая рука генерала и с высоким подъемом нога, а более всего
мягкие манеры — говорили об его чистокровном аристократическом происхождении. Фамилия генерала была Трахов.
Это помещение, не очень большое, было обставлено как гостиная, с глухим
мягким ковром
на весь пол. В кресле, спиной к окну, скрестив ноги и облокотясь
на драгоценный столик,
сидел, откинув голову, молодой человек, одетый как модная картинка. Он смотрел перед собой большими голубыми глазами, с самодовольной улыбкой
на розовом лице, оттененном черными усиками. Короче говоря, это был точь-в-точь манекен из витрины. Мы все стали против него. Галуэй сказал...
Пётр угрюмо отошёл от него. Если не играли в карты, он одиноко
сидел в кресле, излюбленном им, широком и
мягком, как постель; смотрел
на людей, дёргая себя за ухо, и, не желая соглашаться ни с кем из них, хотел бы спорить со всеми; спорить хотелось не только потому, что все эти люди не замечали его, старшего в деле, но ещё и по другим каким-то основаниям. Эти основания были неясны ему, говорить он не умел и лишь изредка, натужно, вставлял своё слово...
И вот Артамонов, одетый в чужое платье, обтянутый им, боясь пошевелиться, сконфуженно
сидит, как во сне, у стола, среди тёплой комнаты, в сухом, приятном полумраке; шумит никелированный самовар, чай разливает высокая, тонкая женщина, в чалме рыжеватых волос, в тёмном, широком платье.
На её бледном лице хорошо светятся серые глаза;
мягким голосом она очень просто и покорно, не жалуясь, рассказала о недавней смерти мужа, о том, что хочет продать усадьбу и, переехав в город, открыть там прогимназию.
Из окна чердака видна часть села, овраг против нашей избы, в нем — крыши бань, среди кустов. За оврагом — сады и черные поля;
мягкими увалами они уходили к синему гребню леса,
на горизонте. Верхом
на коньке крыши бани
сидел синий мужик, держа в руке топор, а другую руку прислонил ко лбу, глядя
на Волгу, вниз. Скрипела телега, надсадно мычала корова, шумели ручьи. Из ворот избы вышла старуха, вся в черном, и, оборотясь к воротам, сказала крепко...
И лицо у неё окаменело. Хотя и суровая она, а такая серьёзная, красивая, глаза тёмные, волосы густые. Всю ночь до утра говорили мы с ней,
сидя на опушке леса сзади железнодорожной будки, и вижу я — всё сердце у человека выгорело, даже и плакать не может; только когда детские годы свои вспоминала, то улыбнулась неохотно раза два, и глаза её
мягче стали.
Это было вечером: Сергей Петрович Хозаров, в бархатном халате,
сидел на краю
мягкого дивана,
на котором полулежала Марья Антоновна, склонив прекрасную головку свою
на колени супруга, и дремала.
Купцы спустили очи и пошли с благоговением и в этом же «бедном обозе» подошли к одной повозке, у которой стояла у хрептуга совсем дохлая клячонка, а
на передке
сидел маленький золотушный мальчик и забавлял себя, перекидывая с руки
на руку ощипанные плоднички желтых пупавок.
На этой повозке под липовым лубком лежал человек средних лет, с лицом самих пупавок желтее, и руки тоже желтые, все вытянутые и как
мягкие плети валяются.
На том и кончили в этот раз. А
на другой день, когда я,
сидя на корточках, складывал в корзину непроданный, засохший, покрытый мшистой плесенью товар — она навалилась
на спину мне, крепко обняла за шею
мягкими короткими руками и кричит...
К окну поспешно он садится,
Надев персидский архалук;
В устах его едва дымится
Узорный бисерный чубук.
На кудри
мягкие надета
Ермолка вишневого цвета
С каймой и кистью золотой,
Дар молдаванки молодой.
Сидит и смотрит он прилежно…
Вот, промелькнувши как во мгле,
Обрисовался
на стекле
Головки милой профиль нежный;
Вот будто стукнуло окно…
Вот отворяется оно.
Генерал выехал нарочно под вечер, когда спускались
мягкие летние сумерки. Генеральша провожала его с особенной нежностью до самого подъезда. Мишка
сидел на козлах, как преступник
на эшафоте. Наступал решительный час, от которого зависело все.
Бурмистров
сидит, обняв колена руками, и, закрыв глаза, слушает шум города. Его писаное лицо хмуро, брови сдвинуты, и крылья прямого крупного носа тихонько вздрагивают. Волосы
на голове у него рыжеватые, кудрявые, а брови — темные; из-под рыжих душистых усов красиво смотрят полные малиновые губы. Рубаха
на груди расстегнута, видна белая кожа, поросшая золотистою шерстью; крепкое, стройное и гибкое тело его напоминает какого-то
мягкого, ленивого зверя.
В уголке, около неё,
сидит на краешке
мягкого стула, свёртывая козью ножку, старичок Иосиф, поп, в мужицких сапогах, ряса выцвела, остроносый, лысоватый, в очках.
На мягких креслах пред столом
Сидел в бездействии немом
Боярин Орша. Иногда
Усы седые, борода,
С игривым встретившись лучом,
Вдруг отливали серебром,
И часто кудри старика
От дуновенья ветерка
Приподнималися слегка.
Движеньем пасмурных очей
Нередко он искал дверей,
И в нетерпении порой
Он по столу стучал рукой.
Прелестная женщина
сидела на бархатном пате, перед раздвижным столиком, а против нее, за тем же столиком, помещался
на мягком табурете ксендз Кунцевич. Пред обоими стояло по чашке кофе, а между чашками — изящная шкатулка губернаторши, очень хорошо знакомая всем ее вольным и невольным жертвователям «в пользу милых бедных». Ксендз, изредка прихлебывая кофе, очень внимательно выводил
на бумаге какие-то счеты. Констанция Александровна с неменьшим вниманием следила за его работой.
Доуров,
сидя рядом со мной в коляске, небрежно откинувшись
на мягкие упругие подушки, смотрит
на месяц и курит. В начале пути, всю дорогу от Гори до Тифлиса, длившуюся около двух часов, он, как любезный кавалер, старался занять меня, угощая конфетами, купленными
на вокзале, и всячески соболезнуя и сочувствуя моей невосполнимой утрате.
В убогой избе Абрамовой не лучина дымит, а свечи горят, и промеж тех свечей самовар
на столе ровно жар горит, и вокруг стола большие
сидят и малые, из хороших одинаких у всех чашек чай распивают с
мягким папушником.