Неточные совпадения
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из
раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и
след.
Хаджи-Мурат вспомнил свою мать, когда она, укладывая его спать с собой рядом, под шубой, на крыше сакли, пела ему эту песню, и он просил ее показать ему то место на боку, где остался
след от
раны. Как живую, он видел перед собой свою мать — не такою сморщенной, седой и с решеткой зубов, какою он оставил ее теперь, а молодой, красивой и такой сильной, что она, когда ему было уже лет пять и он был тяжелый, носила его за спиной в корзине через горы к деду.
Когда Федосей, пройдя через сени, вступил в баню, то остановился пораженный смутным сожалением; его дикое и грубое сердце сжалось при виде таких прелестей и такого страдания: на полу сидела, или лучше сказать, лежала Ольга, преклонив голову на нижнюю ступень полкá и поддерживая ее правою рукою; ее небесные очи, полузакрытые длинными шелковыми ресницами, были неподвижны, как очи мертвой, полны этой мрачной и таинственной поэзии, которую так нестройно, так обильно изливают взоры безумных; можно было тотчас заметить, что с давних пор ни одна алмазная слеза не прокатилась под этими атласными веками, окруженными легкой коришневатой тенью: все ее слезы превратились в яд, который неумолимо грыз ее сердце; ржавчина грызет железо, а сердце 18-летней девушки так мягко, так нежно, так чисто, что каждое дыхание досады туманит его как стекло, каждое прикосновение судьбы оставляет на нем глубокие
следы, как бедный пешеход оставляет свой
след на золотистом дне ручья; ручей — это надежда; покуда она светла и жива, то в несколько мгновений
следы изглажены; но если однажды надежда испарилась, вода утекла… то кому нужда до этих ничтожных
следов, до этих незримых
ран, покрытых одеждою приличий.
Мы все отшатнулись при виде открывшейся при этом картины. Вся грудь убитого представляла одну зияющую
рану, прорезанную и истыканную в разных направлениях. Невольный ужас охватывал душу при виде этих
следов исступленного зверства. Каждая
рана была бы смертельна, но было очевидно, что большинство из них нанесены мертвому.
И долго юноша над ним
Стоял раскаяньем томим,
Невольно мысля о былом,
Прощая — не прощен ни в чем!
И на груди его потом
Он тихо распахнул кафтан:
Старинных и последних
ранНа ней кровавые
следыВились, чернели как бразды.
Он руку к сердцу приложил,
И трепет замиравших жил
Ему неясно возвестил,
Что в буйном сердце мертвеца
Кипели страсти до конца,
Что блеск печальный этих глаз
Гораздо прежде их погас!..
Прибежал товарищ, собрался народ, смотрят мою
рану, снегом примачивают. А я забыл про
рану, спрашиваю: «Где медведь, куда ушел?» Вдруг слышим: «Вот он! вот он!» Видим: медведь бежит опять к нам. Схватились мы за ружья, да не поспел никто выстрелить, — уж он пробежал. Медведь остервенел, — хотелось ему еще погрызть, да увидал, что народу много, испугался. По
следу мы увидели, что из медвежьей головы идет кровь; хотели идти догонять, но у меня разболелась голова, и поехали в город к доктору.
Писал тогда Полояров эту рукопись под впечатлением свежих
ран, причиненных ему лишением питательного места, под наплывом яростной злости и личного раздражения против либерала и патриота сольгородского, и
следы сей злобы явно сказывались на всем произведении его, которое было преисполнено обличительного жара и блистало молниями благородного негодования и пафосом гражданских чувств, то есть носило в себе все те новые новинки, которые познала земля Русская с 1857 года, — время, к коему относилась и самая рукопись.
— А, помню, помню, как ты колошматил турок, одного, другого, третьего. Вот тут мне турецкая пуля сделала дырочку, — Суворов указал на левую руку, — ты с другим товарищем свели меня к морю, вымыли
рану морскою водой и перевязали… А ты помнишь, как ты за мною
следом бегал во все время сражения?
Он не считал нужным дать хоть малейшее объяснение своему поступку, выразить хотя бы в шутливой форме раскаяние, хотя бы слегка извиниться, и то, что можно было поправить мигом, становилось все непоправимее и непоправимее, легкая царапина, от которой через два-три дня не осталось бы и
следа, мало-помалу обратилась в зияющую
рану, которая даже при излечении обещала на всю жизнь оставить глубокий шрам.
— Боже сохрани, — сказал молодой человек, — когда-нибудь провиниться перед вами в таком тяжком проступке; да я думаю, и сам Михаил Аполлоныч признается, что он, сходя от Швабе, оступился и, упавши, ушибся о ступеньку. Можете судить, как
рана была легка по
следам, которые она оставила.