Неточные совпадения
— Я — твое внутреннее
слово! я послана объявить тебе
свет Фавора, [Фаво́р — по евангельскому преданию, священная гора.] которого ты ищешь, сам того не зная! — продолжала между тем незнакомка, — но не спрашивай, кто меня послал, потому что я и сама объявить о сем не умею!
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь к дому. При
словах мужика о том, что Фоканыч живет для души, по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим
светом.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные
слова о том
свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
Сквозь сон он услыхал смех и веселый говор Весловекого и Степана Аркадьича. Он на мгновенье открыл глаза: луна взошла, и в отворенных воротах, ярко освещенные лунным
светом, они стояли разговаривая. Что-то Степан Аркадьич говорил про свежесть девушки, сравнивая ее с только что вылупленным свежим орешком, и что-то Весловский, смеясь своим заразительным смехом, повторял, вероятно, сказанные ему мужиком
слова: «Ты своей как можно домогайся!» Левин сквозь сон проговорил...
Вы можете затоптать меня в грязь, сделать посмешищем
света, я не покину ее и никогда
слова упрека не скажу вам, — продолжал он.
— Ни за что на
свете, доктор! — отвечал я, удерживая его за руку, — вы все испортите; вы мне дали
слово не мешать… Какое вам дело? Может быть, я хочу быть убит…
Цитует немедленно тех и других древних писателей и чуть только видит какой-нибудь намек или просто показалось ему намеком, уж он получает рысь и бодрится, разговаривает с древними писателями запросто, задает им запросы и сам даже отвечает на них, позабывая вовсе о том, что начал робким предположением; ему уже кажется, что он это видит, что это ясно, — и рассуждение заключено
словами: «так это вот как было, так вот какой народ нужно разуметь, так вот с какой точки нужно смотреть на предмет!» Потом во всеуслышанье с кафедры, — и новооткрытая истина пошла гулять по
свету, набирая себе последователей и поклонников.
— А зачем же так вы не рассуждаете и в делах
света? Ведь и в
свете мы должны служить Богу, а не кому иному. Если и другому кому служим, мы потому только служим, будучи уверены, что так Бог велит, а без того мы бы и не служили. Что ж другое все способности и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья нашего: то —
словами, а это делом. Ведь вам же в монастырь нельзя идти: вы прикреплены к миру, у вас семейство.
Чичиков открыл рот, с тем чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на
свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар
слова...
А между тем в существе своем Андрей Иванович был не то доброе, не то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть на белом
свете людей, коптящих небо, то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем, вот в немногих
словах весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
Обнаруживала ли ими болеющая душа скорбную тайну своей болезни, что не успел образоваться и окрепнуть начинавший в нем строиться высокий внутренний человек; что, не испытанный измлада в борьбе с неудачами, не достигнул он до высокого состоянья возвышаться и крепнуть от преград и препятствий; что, растопившись, подобно разогретому металлу, богатый запас великих ощущений не принял последней закалки, и теперь, без упругости, бессильна его воля; что слишком для него рано умер необыкновенный наставник и нет теперь никого во всем
свете, кто бы был в силах воздвигнуть и поднять шатаемые вечными колебаньями силы и лишенную упругости немощную волю, — кто бы крикнул живым, пробуждающим голосом, — крикнул душе пробуждающее
слово: вперед! — которого жаждет повсюду, на всех ступенях стоящий, всех сословий, званий и промыслов, русский человек?
Брат Василий задумался. «Говорит этот человек несколько витиевато, но в
словах его есть правда, — думал <он>. — Брату моему Платону недостает познания людей,
света и жизни». Несколько помолчав, сказал так вслух...
Видно, так уж бывает на
свете; видно, и Чичиковы на несколько минут в жизни обращаются в поэтов; но
слово «поэт» будет уже слишком.
Она его не замечает,
Как он ни бейся, хоть умри.
Свободно дома принимает,
В гостях с ним молвит
слова три,
Порой одним поклоном встретит,
Порою вовсе не заметит;
Кокетства в ней ни капли нет —
Его не терпит высший
свет.
Бледнеть Онегин начинает:
Ей иль не видно, иль не жаль;
Онегин сохнет, и едва ль
Уж не чахоткою страдает.
Все шлют Онегина к врачам,
Те хором шлют его к водам.
В последнем вкусе туалетом
Заняв ваш любопытный взгляд,
Я мог бы пред ученым
светомЗдесь описать его наряд;
Конечно б, это было смело,
Описывать мое же дело:
Но панталоны, фрак, жилет,
Всех этих
слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными
словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический Словарь.
Нет: рано чувства в нем остыли;
Ему наскучил
света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и страсбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые
слова,
Когда болела голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.
Одна была дочь матроса, ремесленника, мастерившая игрушки, другая — живое стихотворение, со всеми чудесами его созвучий и образов, с тайной соседства
слов, во всей взаимности их теней и
света, падающих от одного на другое.
Теперь мы отойдем от них, зная, что им нужно быть вместе одним. Много на
свете слов на разных языках и разных наречиях, но всеми ими, даже и отдаленно, не передашь того, что сказали они в день этот друг другу.
Удивительные черты ее лица, напоминающие тайну неизгладимо волнующих, хотя простых
слов, предстали перед ним теперь в
свете ее взгляда.
— Зачем тут
слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на
свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
Одним
словом, если припомните, проводится некоторый намек на то, что существуют на
свете будто бы некоторые такие лица, которые могут… то есть не то что могут, а полное право имеют совершать всякие бесчинства и преступления, и что для них будто бы и закон не писан.
Кабанова. Ведь от любви родители и строги-то к вам бывают, от любви вас и бранят-то, все думают добру научить. Ну, а это нынче не нравится. И пойдут детки-то по людям славить, что мать ворчунья, что мать проходу не дает, со
свету сживает. А, сохрани Господи, каким-нибудь
словом снохе не угодить, ну, и пошел разговор, что свекровь заела совсем.
Лариса. Лжете. Я любви искала и не нашла. На меня смотрели и смотрят, как на забаву. Никогда никто не постарался заглянуть ко мне в душу, ни от кого я не видела сочувствия, не слыхала теплого, сердечного
слова. А ведь так жить холодно. Я не виновата, я искала любви и не нашла… ее нет на
свете… нечего и искать. Я не нашла любви, так буду искать золота. Подите, я вашей быть не могу.
— Я думаю: хорошо моим родителям жить на
свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним
словом; и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я…
Николай Петрович объяснил ему в коротких
словах свое душевное состояние и удалился. Павел Петрович дошел до конца сада, и тоже задумался, и тоже поднял глаза к небу. Но в его прекрасных темных глазах не отразилось ничего, кроме
света звезд. Он не был рожден романтиком, и не умела мечтать его щегольски-сухая и страстная, на французский лад мизантропическая [Мизантропический — нелюдимый, человеконенавистнический.] душа…
Солнечный
свет, просеянный сквозь кисею занавесок на окнах и этим смягченный, наполнял гостиную душистым теплом весеннего полудня. Окна открыты, но кисея не колебалась, листья цветов на подоконниках — неподвижны. Клим Самгин чувствовал, что он отвык от такой тишины и что она заставляет его как-то по-новому вслушиваться в
слова матери.
— Меня эти вопросы волнуют, — говорила она, глядя в небо. — На святках Дронов водил меня к Томилину; он в моде, Томилин. Его приглашают в интеллигентские дома, проповедовать. Но мне кажется, что он все на
свете превращает в
слова. Я была у него и еще раз, одна; он бросил меня, точно котенка в реку, в эти холодные
слова, вот и все.
Напевая, Алина ушла, а Клим встал и открыл дверь на террасу, волна свежести и солнечного
света хлынула в комнату. Мягкий, но иронический тон Туробоева воскресил в нем не однажды испытанное чувство острой неприязни к этому человеку с эспаньолкой, каких никто не носит. Самгин понимал, что не в силах спорить с ним, но хотел оставить последнее
слово за собою. Глядя в окно, он сказал...
Самгин поднял с земли ветку и пошел лукаво изогнутой между деревьев дорогой из тени в
свет и снова в тень. Шел и думал, что можно было не учиться в гимназии и университете четырнадцать лет для того, чтоб ездить по избитым дорогам на скверных лошадях в неудобной бричке, с полудикими людями на козлах. В голове, как медные пятаки в кармане пальто, болтались, позванивали в такт шагам
слова...
«Дурачок», — думал он, спускаясь осторожно по песчаной тропе. Маленький, но очень яркий осколок луны прорвал облака; среди игол хвои дрожал серебристый
свет, тени сосен собрались у корней черными комьями. Самгин шел к реке, внушая себе, что он чувствует честное отвращение к мишурному блеску
слов и хорошо умеет понимать надуманные красоты людских речей.
В полосах
света из магазинов
слова звучали как будто тише, а в тени — яснее, храбрее.
Одни кричат: «
Слово жило раньше бога», а другие: «Врете!
слово было в боге, оно есть —
свет, и мир создан словосветом».
Это было его первое
слово. До этого он сидел молча, поставив локти на стол, сжав виски ладонями, и смотрел на Маракуева, щурясь, как на яркий
свет.
Анфиса (читает). «У меня все готово. Докажите, что вы меня любите не на
словах только, а на самом деле. Доказательств моей любви вы видели много. Для вас я бросил
свет, бросил знакомство, оставил все удовольствия и развлечения и живу более года в этой дикой стороне, в которой могут жить только медведи да Бальзаминовы…»
Стихия ее была
свет, и оттого такт, осторожность шли у ней впереди каждой мысли, каждого
слова и движения.
Чуть он пошевелится, напомнит о себе, скажет
слово, она испугается, иногда вскрикнет: явно, что забыла, тут ли он или далеко, просто — есть ли он на
свете.
— Вот — и
слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем
свете есть? Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— Не принуждайте себя: de grace, faites ce qu’il vous plaira. [о, пожалуйста, поступайте, как вам будет угодно (фр.).] Теперь я знаю ваш образ мыслей, я уверена (она сделала ударение на этих
словах), что вы хотите… и только
свет… и злые языки…
— И не напрасно хватаетесь. Я предлагаю вам не безделицу: дружбу. Если для одного ласкового взгляда или
слова можно ползти такую даль, на край
света, то для дружбы, которой я никому легко не даю…
— Ну, уж святая: то нехорошо, другое нехорошо. Только и
света, что внучки! А кто их знает, какие они будут? Марфенька только с канарейками да с цветами возится, а другая сидит, как домовой, в углу, и
слова от нее не добьешься. Что будет из нее — посмотрим!
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой
свет, но кто-то другой, ее вера, по ее
словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О, как мы подходим друг к другу! (фр.)] Что касается до меня, я умею презирать
свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают друг друга, иногда без
слов, по одному такому взгляду…
А ничего этого не было. Вера явилась тут еще в новом
свете. В каждом ее взгляде и
слове, обращенном к Тушину, Райский заметил прежде всего простоту, доверие, ласку, теплоту, какой он не заметил у ней в обращении ни с кем, даже с бабушкой и Марфенькой.
Я решил, несмотря на все искушение, что не обнаружу документа, не сделаю его известным уже целому
свету (как уже и вертелось в уме моем); я повторял себе, что завтра же положу перед нею это письмо и, если надо, вместо благодарности вынесу даже насмешливую ее улыбку, но все-таки не скажу ни
слова и уйду от нее навсегда…
Кричал же Бьоринг на Анну Андреевну, которая вышла было тоже в коридор за князем; он ей грозил и, кажется, топал ногами — одним
словом, сказался грубый солдат-немец, несмотря на весь «свой высший
свет».
— Я вам сам дверь отворю, идите, но знайте: я принял одно огромное решение; и если вы захотите дать
свет моей душе, то воротитесь, сядьте и выслушайте только два
слова. Но если не хотите, то уйдите, и я вам сам дверь отворю!
Я так и прописываю это
слово: «уйти в свою идею», потому что это выражение может обозначить почти всю мою главную мысль — то самое, для чего я живу на
свете.
Вы, конечно, того же мнения, как и эти многие, как и я, как и все вероятно,
словом — tout le monde [весь
свет — фр.].
Все жили только для себя, для своего удовольствия, и все
слова о Боге и добре были обман. Если же когда поднимались вопросы о том, зачем на
свете всё устроено так дурно, что все делают друг другу зло и все страдают, надо было не думать об этом. Станет скучно — покурила или выпила или, что лучше всего, полюбилась с мужчиной, и пройдет.
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного
слова, точно она совсем не существовала на
свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.