Неточные совпадения
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До
смерти не избыть!
Брат лег и ― спал или не спал ― но, как больной, ворочался, кашлял и, когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда, когда он тяжело вздыхал, он говорил: «Ах, Боже мой» Иногда, когда мокрота душила его, он с досадой выговаривал: «А! чорт!» Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина были самые разнообразные, но конец всех мыслей был
один:
смерть.
Рана Вронского была опасна, хотя она и миновала сердце. И несколько дней он находился между жизнью и
смертью. Когда в первый раз он был в состоянии говорить,
одна Варя, жена брата, была в его комнате.
Не успела на его глазах совершиться
одна тайна
смерти, оставшаяся неразгаданной, как возникла другая, столь же неразгаданная, вызывавшая к любви и жизни.
Он сидел на кровати в темноте, скорчившись и обняв свои колени и, сдерживая дыхание от напряжения мысли, думал. Но чем более он напрягал мысль, тем только яснее ему становилось, что это несомненно так, что действительно он забыл, просмотрел в жизни
одно маленькое обстоятельство ― то, что придет
смерть, и всё кончится, что ничего и не стоило начинать и что помочь этому никак нельзя. Да, это ужасно, но это так.
Надо было избавиться от этой силы. И избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимость от зла. И было
одно средство —
смерть.
Опять он понял по ее испуганному взгляду, что этот
один выход, по ее мнению, есть
смерть, и он не дал ей договорить.
Когда Кити уехала и Левин остался
один, он почувствовал такое беспокойство без нее и такое нетерпеливое желание поскорее, поскорее дожить до завтрашнего утра, когда он опять увидит ее и навсегда соединится с ней, что он испугался, как
смерти, этих четырнадцати часов, которые ему предстояло провести без нее.
Теперь у них обоих была
одна мысль ― болезнь и близкость
смерти Николая, подавлявшая всё остальное.
Казаки всё это видели, только ни
один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до
смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня.
«Знаешь, что случилось?» — сказали мне в
один голос три офицера, пришедшие за мною; они были бледны как
смерть.
Думая о близкой и возможной
смерти, я думаю об
одном себе: иные не делают и этого.
Когда я был еще ребенком,
одна старуха гадала про меня моей матери; она предсказала мне
смерть от злой жены; это меня тогда глубоко поразило; в душе моей родилось непреодолимое отвращение к женитьбе…
А между тем появленье
смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе, левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь
одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением.
«Ну что, — думали чиновники, — если он узнает только просто, что в городе их вот-де какие глупые слухи, да за это
одно может вскипятить не на жизнь, а на самую
смерть».
— А вы, хлопцы! — продолжал он, оборотившись к своим, — кто из вас хочет умирать своею
смертью — не по запечьям и бабьим лежанкам, не пьяными под забором у шинка, подобно всякой падали, а честной, козацкой
смертью — всем на
одной постеле, как жених с невестою? Или, может быть, хотите воротиться домой, да оборотиться в недоверков, да возить на своих спинах польских ксендзов?
— Н… нет, видел,
один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою
смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— Бог меня прости, а я таки порадовалась тогда ее
смерти, хоть и не знаю, кто из них
один другого погубил бы: он ли ее, или она его? — заключила Пульхерия Александровна; затем осторожно, с задержками и беспрерывными взглядываниями на Дуню, что было той, очевидно, неприятно, принялась опять расспрашивать о вчерашней сцене между Родей и Лужиным.
Одна смерть и сто жизней взамен — да ведь тут арифметика!
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как
один приговоренный к
смерти, за час до
смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
«Неужели же
одно только малодушие и боязнь
смерти могут заставить его жить?» — подумала она, наконец, в отчаянии.
Ну! люди в здешней стороне!
Она к нему, а он ко мне,
А я…
одна лишь я любви до
смерти трушу. —
А как не полюбить буфетчика Петрушу!
Он чувствовал, что это так же не для него, как роль пропагандиста среди рабочих или роль
одного из приятелей жены, крикунов о космосе и эросе, о боге и
смерти.
Жизни тот
один достоин,
Кыто н-на
смерть всегда готов.
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о
смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более не любил и боялся людей, одержимых
одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
— Люди почувствуют себя братьями только тогда, когда поймут трагизм своего бытия в космосе, почувствуют ужас одиночества своего во вселенной, соприкоснутся прутьям железной клетки неразрешимых тайн жизни, жизни, из которой
один есть выход — в
смерть.
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают. То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь!
Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А другой говорит: «Может, завтра море
смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
«
Один между двух
смертей и — остается жив».
Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за
смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в
одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но по
смерти отца и матери он стал единственным обладателем трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в
одной из отдаленных губерний, чуть не в Азии.
Он клял себя, что не отвечал целым океаном любви на отданную ему
одному жизнь, что не окружил ее оградой нежности отца, брата, мужа, дал дохнуть на нее не только ветру, но и
смерти.
Но их убивало сознание, что это последнее свидание, последний раз, что через пять минут они будут чужие друг другу навсегда. Им хотелось задержать эти пять минут, уложить в них все свое прошлое — и — если б можно было — заручиться какой-нибудь надеждой на будущее! Но они чувствовали, что будущего нет, что впереди ждала неизбежная, как
смерть,
одна разлука!
Новое учение не давало ничего, кроме того, что было до него: ту же жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало —
смерть и тлен. Взявши девизы своих добродетелей из книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение. Оставив себе
одну животную жизнь, «новая сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего идеала жизни.
— Расстаться! Разлука стоит у вас рядом с любовью! — Она безотрадно вздохнула. — А я думаю, что это крайности, которые никогда не должны встречаться…
одна смерть должна разлучить… Прощайте, Марк! — вдруг сказала она, бледная, почти с гордостью. — Я решила… Вы никогда не дадите мне того счастья, какого я хочу. Для счастья не нужно уезжать, оно здесь… Дело кончено!..
— Не то что
смерть этого старика, — ответил он, — не
одна смерть; есть и другое, что попало теперь в
одну точку… Да благословит Бог это мгновение и нашу жизнь, впредь и надолго! Милый мой, поговорим. Я все разбиваюсь, развлекаюсь, хочу говорить об
одном, а ударяюсь в тысячу боковых подробностей. Это всегда бывает, когда сердце полно… Но поговорим; время пришло, а я давно влюблен в тебя, мальчик…
— Давеча я проговорился мельком, что письмо Тушара к Татьяне Павловне, попавшее в бумаги Андроникова, очутилось, по
смерти его, в Москве у Марьи Ивановны. Я видел, как у вас что-то вдруг дернулось в лице, и только теперь догадался, когда у вас еще раз, сейчас, что-то опять дернулось точно так же в лице: вам пришло тогда, внизу, на мысль, что если
одно письмо Андроникова уже очутилось у Марьи Ивановны, то почему же и другому не очутиться? А после Андроникова могли остаться преважные письма, а? Не правда ли?
— Да ведь вот же и тебя не знал, а ведь знаю же теперь всю. Всю в
одну минуту узнал. Ты, Лиза, хоть и боишься
смерти, а, должно быть, гордая, смелая, мужественная. Лучше меня, гораздо лучше меня! Я тебя ужасно люблю, Лиза. Ах, Лиза! Пусть приходит, когда надо,
смерть, а пока жить, жить! О той несчастной пожалеем, а жизнь все-таки благословим, так ли? Так ли? У меня есть «идея», Лиза. Лиза, ты ведь знаешь, что Версилов отказался от наследства?
Вон и риф, с пеной бурунов, еще вчера грозивший нам
смертью! «Я в бурю всю ночь не спал и молился за вас, — сказал нам
один из оставшихся американских офицеров, кажется методист, — я поминутно ждал, что услышу пушечные выстрелы».
С этим же равнодушием он, то есть Фаддеев, — а этих Фаддеевых легион — смотрит и на новый прекрасный берег, и на невиданное им дерево, человека — словом, все отскакивает от этого спокойствия, кроме
одного ничем не сокрушимого стремления к своему долгу — к работе, к
смерти, если нужно.
«И как они все уверены, и те, которые работают, так же как и те, которые заставляют их работать, что это так и должно быть, что в то время, как дома их брюхатые бабы работают непосильную работу, и дети их в скуфеечках перед скорой голодной
смертью старчески улыбаются, суча ножками, им должно строить этот глупый ненужный дворец какому-то глупому и ненужному человеку,
одному из тех самых, которые разоряют и грабят их», думал Нехлюдов, глядя на этот дом.
— Положение, изволите видеть, странное, — продолжал председатель, возвышая голос, — тем, что ей, этой Масловой, предстояло
одно из двух: или почти оправдание, тюремное заключение, в которое могло быть зачислено и то, что она уже сидела, даже только арест, или каторга, — середины нет. Если бы вы прибавили слова: «но без намерения причинить
смерть», то она была бы оправдана.
Одно впечатление — умирающего и не готовящегося к
смерти Крыльцова — было тяжелое и грустное.
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни
одного слова, точно она совсем не существовала на свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после
смерти близкого человека.
Через пять минут все было кончено: на декорациях в театральном костюме лежала по-прежнему прекрасная женщина, но теперь это бездушное тело не мог уже оскорбить ни
один взгляд. Рука
смерти наложила свою печать на безобразную человеческую оргию.
Что сказать, как ответить — все это пока еще у него не готово, но готово лишь
одно голословное отрицание: «В
смерти отца не виновен!» Вот пока наш забор, а там, за забором, мы, может быть, еще что и устроим, какую-нибудь баррикаду.
Тема случилась странная: Григорий поутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от него об
одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной
смерти отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры и принял муки, дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа, — о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день газете.
Был тогда в начале столетия
один генерал, генерал со связями большими и богатейший помещик, но из таких (правда, и тогда уже, кажется, очень немногих), которые, удаляясь на покой со службы, чуть-чуть не бывали уверены, что выслужили себе право на жизнь и
смерть своих подданных.
Я теперь пока несколько времени с двумя братьями, из которых
один пойдет в ссылку, а другой лежит при
смерти.
— То-то и есть, что в уме… и в подлом уме, в таком же, как и вы, как и все эти… р-рожи! — обернулся он вдруг на публику. — Убили отца, а притворяются, что испугались, — проскрежетал он с яростным презрением. — Друг пред другом кривляются. Лгуны! Все желают
смерти отца.
Один гад съедает другую гадину… Не будь отцеубийства — все бы они рассердились и разошлись злые… Зрелищ! «Хлеба и зрелищ!» Впрочем, ведь и я хорош! Есть у вас вода или нет, дайте напиться, Христа ради! — схватил он вдруг себя за голову.
Спустя немного времени
один за другим начали умирать дети. Позвали шамана. В конце второго дня камлания он указал место, где надо поставить фигурное дерево, но и это не помогло.
Смерть уносила
одного человека за другим. Очевидно, черт поселился в самом жилище. Оставалось последнее средство — уступить ему фанзу. Та к и сделали. Забрав все имущество, они перекочевали на реку Уленгоу.