Неточные совпадения
Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие.
Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так
говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки в отчаянии.
Соня поспешила тотчас же передать ей извинение Петра Петровича, стараясь
говорить вслух, чтобы все могли слышать, и употребляя самые отборно почтительные выражения, нарочно даже подсочиненные от лица Петра Петровича и разукрашенные ею. Она прибавила, что Петр Петрович велел особенно передать, что он, как только ему будет возможно, немедленно прибудет, чтобы
поговорить о делах наедине и условиться о том, что можно сделать и предпринять в дальнейшем, и проч. и проч.
— А ведь ты права,
Соня, — тихо проговорил он наконец. Он вдруг переменился; выделанно-нахальный и бессильно-вызывающий тон его исчез. Даже голос вдруг ослабел. — Сам же я тебе сказал вчера, что не прощения приду просить, а почти тем вот и начал, что прощения прошу… Это я про Лужина и промысл для себя
говорил… Я это прощения просил,
Соня…
—
Соня, у меня сердце злое, ты это заметь: этим можно многое объяснить. Я потому и пришел, что зол. Есть такие, которые не пришли бы. А я трус и… подлец! Но… пусть! все это не то…
Говорить теперь надо, а я начать не умею…
Раскольников,
говоря это, хоть и смотрел на
Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не
говорил!)
Соня поняла, что этот мрачный катехизис [Катехизис — краткое изложение христианского вероучения в виде вопросов и ответов.] стал его верой и законом.
А Катерине Ивановне очень понравились, она надела и в зеркало посмотрела на себя, и очень, очень ей понравились: «подари мне,
говорит, их,
Соня, пожалуйста».
Сказал он что-то и про
Соню, обещал как-нибудь зайти на днях сам к Раскольникову и упомянул, что «желал бы посоветоваться; что очень надо бы
поговорить, что есть такие дела…».
—
Говорите лучше прямо, чего вам надобно! — вскричала с страданием
Соня, — вы опять на что-то наводите… Неужели вы только затем, чтобы мучить, пришли!
Катерина Ивановна хоть и постаралась тотчас же сделать вид, что с пренебрежением не замечает возникшего в конце стола смеха, но тотчас же, нарочно возвысив голос, стала с одушевлением
говорить о несомненных способностях Софьи Семеновны служить ей помощницей, «о ее кротости, терпении, самоотвержении, благородстве и образовании», причем потрепала
Соню по щечке и, привстав, горячо два раза ее поцеловала.
— Позвольте спросить, — вдруг встала
Соня, — вы ей что изволили
говорить вчера о возможности пенсиона? Потому, она еще вчера
говорила мне, что вы взялись ей пенсион выхлопотать. Правда это-с?
Соня в изумлении смотрела на него. Странен показался ей этот тон; холодная дрожь прошла было по ее телу, но чрез минуту она догадалась, что и тон и слова эти — все было напускное. Он и говорил-то с нею, глядя как-то в угол и точно избегая заглянуть ей прямо в лицо.
Я пришла тогда, — продолжала она, плача, — а покойник и
говорит: «прочти мне,
говорит,
Соня, у меня голова что-то болит, прочти мне… вот книжка», — какая-то книжка у него, у Андрея Семеныча достал, у Лебезятникова, тут живет, он такие смешные книжки всё доставал.
— А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? — восклицала
Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь
говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!
— Я о деле пришел
говорить, — громко и нахмурившись проговорил вдруг Раскольников, встал и подошел к
Соне. Та молча подняла на него глаза. Взгляд его был особенно суров, и какая-то дикая решимость выражалась в нем.
— Да ведь и я знаю, что не вошь, — ответил он, странно смотря на нее. — А впрочем, я вру,
Соня, — прибавил он, — давно уже вру… Это все не то; ты справедливо
говоришь. Совсем, совсем, совсем тут другие причины!.. Я давно ни с кем не
говорил,
Соня… Голова у меня теперь очень болит.
— Н-нет, — наивно и робко прошептала
Соня, — только…
говори,
говори! Я пойму, я про себя все пойму! — упрашивала она его.
Соня даже руки ломала,
говоря, от боли воспоминания.
Он вышел.
Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей
говорил? Он ей поцеловал ногу и
говорил…
говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может… О господи!»
Лежал я тогда… ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу,
говорит моя
Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий… белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое),
говорит: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?» А уж Дарья Францовна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась.
— Так не оставишь меня,
Соня? —
говорил он, чуть не с надеждой смотря на нее.
Но, выстрадав столько утром, он точно рад был случаю переменить свои впечатления, становившиеся невыносимыми, не
говоря уже о том, насколько личного и сердечного заключалось в стремлении его заступиться за
Соню.
Соня, я вовсе не об этом пришел
говорить; я пришел что-то сообщить, но совсем другое.
— Ах, Господи, какое с его стороны великодушие! — крикнула Татьяна Павловна. — Голубчик
Соня, да неужели ты все продолжаешь
говорить ему вы? Да кто он такой, чтоб ему такие почести, да еще от родной своей матери! Посмотри, ведь ты вся законфузилась перед ним, срам!
— Поздравляю, тетя
Соня, —
говорил Нехлюдов, целуя руки Софьи Ивановны, — простите, замочил вас.
— Ишь тебя разобрало! —
говорит ямщик, — спал небось,
соня, а девок увидел — во как зазевал. А и то старки! да никак и Полинария (Аполлинария) тут! — продолжает он, всматриваясь пристально в даль, — эка ведь вористая девка: в самую, то есть, в пору завсегда поспеет.
Соня. Не смей так
говорить, Максим… И думать не смей! Слышишь? Это — глупо… а пожалуй, и гадко, Максим… понимаешь?
Соня. И только! Этого ему мало, он недоволен мной… Мамашка, я за тобой зайду, хорошо? А теперь иду слушать, как Макс будет
говорить мне о вечной любви…
(
Соня идет за ним,
говорит ему что-то.)
Соня. Нет, мы посидим… Ты в меланхолии, мамашка? Милая моя мамашка! Садись… вот так. Дай мне обнять тебя… вот так… Ну,
говори теперь, что с тобой?
Соня (смеясь). Мне почему-то кажется, что вы
говорите грустные вещи с удовольствием.
Соня(стоя на коленях, оборачивается к отцу; нервно, сквозь слезы).Надо быть милосердным, папа! Я и дядя Ваня так несчастны! (Сдерживая отчаяние.) Надо быть милосердным! Вспомни, когда ты был помоложе, дядя Ваня и бабушка по ночам переводили для тебя книги, переписывали твои бумаги… все ночи, все ночи! Я и дядя Ваня работали без отдыха, боялись потратить на себя копейку и всё посылали тебе… Мы не ели даром хлеба! Я
говорю не то, не то я
говорю, но ты должен понять нас, папа. Надо быть милосердным!
Собственно
говоря,
Соня, если вдуматься, то я очень, очень несчастна!
Соня(торопливо, няне). Там, нянечка, мужики пришли. Поди
поговори с ними, а чай я сама… (Наливает чай.)
Соня(смеется). У меня глупое лицо… да? Вот он ушел, а я все слышу его голос и шаги, а посмотрю на темное окно, — там мне представляется его лицо. Дай мне высказаться… Но я не могу
говорить так громко, мне стыдно. Пойдем ко мне в комнату, там
поговорим. Я тебе кажусь глупою? Сознайся… Скажи мне про него что-нибудь…
Астров(смеясь). Хитрая! Положим,
Соня страдает, я охотно допускаю, но к чему этот ваш допрос? (Мешая ей
говорить, живо.) Позвольте, не делайте удивленного лица, вы отлично знаете, зачем я бываю здесь каждый день… Зачем и ради кого бываю, это вы отлично знаете. Хищница милая, не смотрите на меня так, я старый воробей…
Соня. Я люблю по ночам закусывать. В буфете, кажется, что-то есть. Он в жизни,
говорят, имел большой успех у женщин, и его дамы избаловали. Вот берите сыр.
Соня. В комнате у дяди Вани. Что-то пишет. Я рада, что дядя Ваня ушел, мне нужно
поговорить с тобою.
Елена Андреевна. Неблагополучно в этом доме. Ваша мать ненавидит все, кроме своих брошюр и профессора; профессор раздражен, мне не верит, вас боится;
Соня злится на отца, злится на меня и не
говорит со мною вот уже две недели; вы ненавидите мужа и открыто презираете свою мать; я раздражена и сегодня раз двадцать принималась плакать… Неблагополучно в этом доме.
Елена Андреевна. У этого доктора утомленное, нервное лицо. Интересное лицо.
Соне, очевидно, он нравится, она влюблена в него, и я ее понимаю. При мне он был здесь уже три раза, но я застенчива и ни разу не
поговорила с ним как следует, не обласкала его. Он подумал, что я зла. Вероятно, Иван Петрович, оттого мы с вами такие друзья, что оба мы нудные, скучные люди! Нудные! Не смотрите на меня так, я этого не люблю.
Соня. Это так не идет к вам! Вы изящны, у вас такой нежный голос… Даже больше, вы, как никто из всех, кого я знаю, — вы прекрасны. Зачем же вы хотите походить на обыкновенных людей, которые пьют и играют в карты? О, не делайте этого, умоляю вас! Вы
говорите всегда, что люди не творят, а только разрушают, то, что им дано свыше. Зачем же, зачем вы разрушаете самого себя? Не надо, не надо, умоляю, заклинаю вас.
Соня отвергала всех, с кем знакомил ее Тамара, за что он и бил ее смертным боем. Все это доходило до Тамбова, а может быть, и до Григория Ивановича. Он и слова не
говорил и только заставил Надю поклясться, что она никогда не пойдет на сцену.
Если бы я наверное знал, что ее будут читать только
Соня и Гельфрейх, то и тогда я не стал бы
говорить здесь о прошлом Надежды Николаевны: они оба знают это прошлое хорошо.
— Дети, дети… довольно! Вы, кажется, не хотите больше быть умными… Не хотите слушать, —
говорила тетя
Соня, досадовавшая главным образом за то, что не умела сердиться. Ну, не могла она этого сделать, — не могла решительно!
Расчеты тети
Сони на действие свежего воздуха, на перемещение в карету нисколько не оправдались; затруднения только возросли. Верочка, лежа на ее коленях, продолжала, правда, рыдать, по-прежнему вскрикивая поминутно: «Ай, мальчик! Мальчик!!» — но Зизи стала жаловаться на судорогу в ноге, а Паф плакал, не закрывая рта, валился на всех и
говорил, что ему спать хочется… Первым делом тети, как только приехали домой, было раздеть скорее детей и уложить их в постель. Но этим испытания ее не кончились.
Каждый раз, как тетя
Соня выходила из детских комнат и спустя несколько времени возвращалась назад, она всегда встречалась с голубыми глазами племянницы; глаза эти пытливо, беспокойно допрашивали и как бы
говорили ей: «Ты, тетя, ты ничего, я знаю; а вот что там будет, что пап́а и мам́а
говорят…»
К вечеру он расплакался. Идя спать, он долго обнимал отца, мать и сестер. Катя и
Соня понимали, в чем тут дело, а младшая, Маша, ничего не понимала, решительно ничего, и только при взгляде на Чечевицына задумывалась и
говорила со вздохом...
— Ты смотри же, не
говори маме, — сказала Катя
Соне, отправляясь с ней спать. — Володя привезет нам из Америки золота и слоновой кости, а если ты скажешь маме, то его не пустят.
Долго после этого мы ничего не
говорили друг с другом, и оба обращались к
Соне.
Он зашевелил губами, передразнивая меня, будто я
говорила уже так тихо, что ничего нельзя было слышать. Увидев тарелку с вишнями, он как будто украдкой схватил ее, пошел к
Соне под липу и сел на ее куклы.
Соня рассердилась сначала, но он скоро помирился с ней, устроив игру, в которой он с ней наперегонки должен был съедать вишни.