Неточные совпадения
Теперь дворец начальника
С балконом, с башней, с лестницей,
Ковром богатым устланной,
Весь
стал передо мной.
На
окна поглядела я:
Завешаны. «В котором-то
Твоя опочиваленка?
Ты сладко ль спишь, желанный мой,
Какие видишь сны?..»
Сторонкой, не по коврику,
Прокралась я в швейцарскую.
Далее всё было то же и то же; та же тряска с постукиваньем, тот же снег в
окно, те же быстрые переходы от парового жара к холоду и опять к жару, то же мелькание тех же лиц в полумраке и те же голоса, и Анна
стала читать и понимать читаемое.
Как ни сильно желала Анна свиданья с сыном, как ни давно думала о том и готовилась к тому, она никак не ожидала, чтоб это свидание так сильно подействовало на нее. Вернувшись в свое одинокое отделение в гостинице, она долго не могла понять, зачем она здесь. «Да, всё это кончено, и я опять одна», сказала она себе и, не снимая шляпы, села на стоявшее у камина кресло. Уставившись неподвижными глазами на бронзовые часы, стоявшие на столе между
окон, она
стала думать.
«Пятнадцать минут туда, пятнадцать назад. Он едет уже, он приедет сейчас. — Она вынула часы и посмотрела на них. — Но как он мог уехать, оставив меня в таком положении? Как он может жить, не примирившись со мною?» Она подошла к
окну и
стала смотреть на улицу. По времени он уже мог вернуться. Но расчет мог быть неверен, и она вновь
стала вспоминать, когда он уехал, и считать минуты.
Вера все это заметила: на ее болезненном лице изображалась глубокая грусть; она сидела в тени у
окна, погружаясь в широкие кресла… Мне
стало жаль ее…
Вот уже полтора месяца, как я в крепости N; Максим Максимыч ушел на охоту… я один; сижу у
окна; серые тучи закрыли горы до подошвы; солнце сквозь туман кажется желтым пятном. Холодно; ветер свищет и колеблет ставни… Скучно!
Стану продолжать свой журнал, прерванный столькими странными событиями.
Стали мы болтать о том, о сем… Вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице — и к
окну; но
окно, к несчастию, выходило на задворье.
— Он
стал стучать в дверь изо всей силы; я, приложив глаз к щели, следил за движениями казака, не ожидавшего с этой стороны нападения, — и вдруг оторвал ставень и бросился в
окно головой вниз.
Уже было поздно и темно, когда я снова отворил
окно и
стал звать Максима Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я повторил приглашение, — он ничего не отвечал.
С каждым годом притворялись
окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее
становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Вот попробуй-ка пойти в кладовую, а я тем временем из
окна стану глядеть.
Наконец один цвет привлек обезоруженное внимание покупателя; он сел в кресло к
окну, вытянул из шумного шелка длинный конец, бросил его на колени и, развалясь, с трубкой в зубах,
стал созерцательно неподвижен.
Мы каждый день под
окна к нему будем ходить, а проедет государь, я
стану на колени, этих всех выставлю вперед и покажу на них: «Защити, отец!» Он отец сирот, он милосерд, защитит, увидите, а генералишку этого…
А он на канав
окно отворяль и
стал в
окно, как маленькая свинья, визжаль; и это срам.
Отвел я Порфирия к
окну и
стал говорить, но опять отчего-то не так вышло: он смотрит в сторону, и я смотрю в сторону.
И хоть я и далеко стоял, но я все, все видел, и хоть от
окна действительно трудно разглядеть бумажку, — это вы правду говорите, — но я, по особому случаю, знал наверно, что это именно сторублевый билет, потому что, когда вы
стали давать Софье Семеновне десятирублевую бумажку, — я видел сам, — вы тогда же взяли со стола сторублевый билет (это я видел, потому что я тогда близко стоял, и так как у меня тотчас явилась одна мысль, то потому я и не забыл, что у вас в руках билет).
Стараясь развязать снурок и оборотясь к
окну, к свету (все
окна у ней были заперты, несмотря на духоту), она на несколько секунд совсем его оставила и
стала к нему задом. Он расстегнул пальто и высвободил топор из петли, но еще не вынул совсем, а только придерживал правою рукой под одеждой. Руки его были ужасно слабы; самому ему слышалось, как они, с каждым мгновением, все более немели и деревенели. Он боялся, что выпустит и уронит топор… вдруг голова его как бы закружилась.
Разумихин, сконфуженный окончательно падением столика и разбившимся стаканом, мрачно поглядел на осколки, плюнул и круто повернул к
окну, где и
стал спиной к публике, с страшно нахмуренным лицом, смотря в
окно и ничего не видя.
— А, понимаю, понимаю! — вдруг догадался Лебезятников. — Да, вы имеете право… Оно, конечно, по моему личному убеждению, вы далеко хватаете в ваших опасениях, но… вы все-таки имеете право. Извольте, я остаюсь. Я
стану здесь у
окна и не буду вам мешать… По-моему, вы имеете право…
Холод ли, мрак ли, сырость ли, ветер ли, завывавший под
окном и качавший деревья, вызвали в нем какую-то упорную фантастическую наклонность и желание, — но ему все
стали представляться цветы.
— Так, так, это так! — в восторге подтверждал Лебезятников. — Это должно быть так, потому что он именно спрашивал меня, как только вошла к нам в комнату Софья Семеновна, «тут ли вы? Не видал ли я вас в числе гостей Катерины Ивановны?» Он отозвал меня для этого к
окну и там потихоньку спросил.
Стало быть, ему непременно надо было, чтобы тут были вы! Это так, это все так!
Прошло мгновение ужасной немой борьбы в душе Свидригайлова. Невыразимым взглядом глядел он на нее. Вдруг он отнял руку, отвернулся, быстро отошел к
окну и
стал пред ним.
Катерина. Эх, Варя, не знаешь ты моего характеру! Конечно, не дай Бог этому случиться! А уж коли очень мне здесь опостынет, так не удержат меня никакой силой. В
окно выброшусь, в Волгу кинусь. Не хочу здесь жить, так не
стану, хоть ты меня режь!
Тогда и на
окне Цветы живые все
Раскинулись во всей своей красе
И
стали от дождя душистей,
Свежее и пушистей.
И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу.
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить
окно,
Ногою твердой
стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.
Тужите, знай, со стороны нет мочи,
Сюда ваш батюшка зашел, я обмерла;
Вертелась перед ним, не помню что врала;
Ну что же
стали вы? поклон, сударь, отвесьте.
Подите, сердце не на месте;
Смотрите на часы, взгляните-ка в
окно:
Валит народ по улицам давно;
А в доме стук, ходьба, метут и убирают.
Одинцова протянула вперед обе руки, а Базаров уперся лбом в стекло
окна. Он задыхался; все тело его видимо трепетало. Но это было не трепетание юношеской робости, не сладкий ужас первого признания овладел им: это страсть в нем билась, сильная и тяжелая — страсть, похожая на злобу и, быть может, сродни ей… Одинцовой
стало и страшно и жалко его.
— Успокойтесь, — предложил Самгин, совершенно подавленный, и ему показалось, что Безбедов в самом деле
стал спокойнее. Тагильский молча отошел под
окно и там распух, расплылся в сумраке. Безбедов сидел согнув одну ногу, гладя колено ладонью, другую ногу он сунул под нары, рука его все дергала рукав пиджака.
Тени колебались, как едва заметные отражения осенних облаков на темной воде реки. Движение тьмы в комнате,
становясь из воображаемого действительным, углубляло печаль. Воображение, мешая и спать и думать, наполняло тьму однообразными звуками, эхом отдаленного звона или поющими звуками скрипки, приглушенной сурдинкой. Черные стекла
окна медленно линяли, принимая цвет олова.
Самгин отошел от
окна, лег на диван и
стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа в руке стакан белого вина, бутылка была зажата у него между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум под ногами он слышит треск жестких волос.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в
окно и чувствовал, что его усталость растет,
становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти боль; это было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что за последнее время философствовать
стали больше и торопливее. Он был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями
окна флигеля.
А через несколько дней, у себя в деревне, он
стал стрелять из
окна волчьей картечью в стадо, возвращавшееся с выгона.
— Вот мы и у пристани! Если вам жарко — лишнее можно снять, — говорил он, бесцеремонно сбрасывая с плеч сюртук. Без сюртука он
стал еще более толстым и более остро засверкала бриллиантовая запонка в мягкой рубашке. Сорвал он и галстук, небрежно бросил его на подзеркальник, где стояла ваза с цветами. Обмахивая платком лицо, высунулся в открытое
окно и удовлетворенно сказал...
Через несколько дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво,
стала расспрашивать Лидию о том, что говорят во флигеле. Сидя у открытого
окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
Самгин еще в спальне слышал какой-то скрежет, — теперь, взглянув в
окно, он увидал, что фельдшер Винокуров, повязав уши синим шарфом, чистит железным скребком панель, а мальчик в фуражке гимназиста сметает снег метлою в кучки; влево от них, ближе к баррикаде, работает еще кто-то. Работали так, как будто им не слышно охающих выстрелов. Но вот выстрелы прекратились, а скрежет на улице
стал слышнее, и сильнее заныли кости плеча.
Скрипнул ящик комода, щелкнули ножницы, разорвалась какая-то ткань, отскочил стул, и полилась вода из крана самовара. Клим
стал крутить пуговицу тужурки, быстро оторвал ее и сунул в карман. Вынул платок, помахал им, как флагом, вытер лицо, в чем оно не нуждалось. В комнате было темно, а за
окном еще темнее, и казалось, что та, внешняя, тьма может, выдавив стекла, хлынуть в комнату холодным потоком.
Новости следовали одна за другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым днем тюрьма
становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в
окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав...
Взволнованный, он
стал шагать по комнате быстрее, так, что
окно стало передвигаться в стене справа налево.
В
окно смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого
стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, и почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий на тот, который он испытал на Невском; тогда пугала смерть, теперь — жизнь.
Самгину показалось, что и небо, и снег, и стекла в
окнах — все
стало ярче, — ослепительно и даже бесстыдно ярко.
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор и преподаватель древних языков, а за ним и некоторые учителя
стали смотреть на него более мягко. Это случилось после того, как во время большой перемены кто-то бросил дважды камнями в
окно кабинета инспектора, разбил стекла и сломал некий редкий цветок на подоконнике. Виновного усердно искали и не могли найти.
Ел Никодим Иванович много, некрасиво и, должно быть, зная это, старался есть незаметно, глотал пищу быстро, не разжевывая ее. А желудок у него был плохой, писатель страдал икотой; наглотавшись, он сконфуженно мигал и прикрывал рот ладонью, затем, сунув нос в рукав, покашливая, отходил к
окну,
становился спиною ко всем и тайно потирал живот.
В доме, против места, где взорвали губернатора,
окно было заткнуто синей подушкой, отбит кусок наличника, неприятно обнажилось красное мясо кирпича, а среди улицы никаких признаков взрыва уже не было заметно, только слой снега
стал свежее, белее и возвышался бугорком.
Иноков постригся, побрил щеки и, заменив разлетайку дешевеньким костюмом мышиного цвета,
стал незаметен, как всякий приличный человек. Только веснушки на лице выступили еще более резко, а в остальном он почти ничем не отличался от всех других, несколько однообразно приличных людей. Их было не много, на выставке они очень интересовались архитектурой построек, посматривали на крыши, заглядывали в
окна, за углы павильонов и любезно улыбались друг другу.
Мать и Варавка куда-то ушли, а Клим вышел в сад и
стал смотреть в
окно комнаты Лидии.
Но, несмотря на голоса из темноты, огромный город все-таки вызывал впечатление пустого, онемевшего.
Окна ослепли, ворота закрыты, заперты, переулки
стали более узкими и запутанными. Чутко настроенный слух ловил далекие щелчки выстрелов, хотя Самгин понимал, что они звучат только в памяти. Брякнула щеколда калитки. Самгин приостановился. Впереди его знакомый голос сказал...
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате
стало тесней, теплей. За
окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой ночью.
Толпа прошла, но на улице
стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали по булыжнику подковы лошадей, шаркали по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот дома вылезла черная собака и, раскрыв красную пасть, длительно зевнув, легла в тень. И почти тотчас мимо
окна бойко пробежала пестрая, сытая лошадь, запряженная в плетеную бричку, — на козлах сидел Захарий в сером измятом пыльнике.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены. Над нею шум города
стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов. На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в
окнах. Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему...