Неточные совпадения
Кругом — пейзаж, изображающий пустыню, посреди которой
стоит острог; сверху вместо неба нависла
серая солдатская шинель…
Старый, толстый Татарин, кучер Карениной, в глянцовом кожане, с трудом удерживал прозябшего левого
серого, взвивавшегося у подъезда. Лакей
стоял, отворив дверцу. Швейцар
стоял, держа наружную дверь. Анна Аркадьевна отцепляла маленькою быстрою рукой кружева рукава от крючка шубки и, нагнувши голову, слушала с восхищением, что говорил, провожая ее, Вронский.
Высокая, узенькая карета, запряженная парой
серых,
стояла у подъезда.
Посреди улицы
стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих
серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел,
стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
У запертых больших ворот дома
стоял, прислонясь к ним плечом, небольшой человечек, закутанный в
серое солдатское пальто и в медной ахиллесовской каске.
Его окружали люди, в большинстве одетые прилично, сзади его на каменном выступе ограды
стояла толстенькая синеглазая дама в белой шапочке, из-под каракуля шапочки на розовый лоб выбивались черные кудри, рядом с Климом Ивановичем
стоял высокий чернобровый старик в
серой куртке, обшитой зеленым шнурком, в шляпе странной формы пирогом, с курчавой сероватой бородой. Протискался высокий человек в котиковой шапке, круглолицый, румяный, с веселыми усиками золотого цвета, и шипящими словами сказал даме...
Самгин ярко вспомнил, как на этой площади
стояла, преклонив колена пред царем, толпа «карликовых людей», подумал, что ружья, повозки, собака — все это лишнее, и, вздохнув, посмотрел налево, где возвышался поседевший купол Исакиевского собора, а над ним опрокинута чаша неба, громадная, но неглубокая и точно выточенная из
серого камня.
Самгин видел, как отскакивали куски льда, обнажая остов баррикады, как двое пожарных, отломив спинку дивана, начали вырывать из нее мочальную набивку, бросая комки ее третьему, а он,
стоя на коленях, зажигал спички о рукав куртки; спички гасли, но вот одна из них расцвела, пожарный сунул ее в мочало, и быстро, кудряво побежали во все стороны хитренькие огоньки, исчезли и вдруг собрались в красный султан; тогда один пожарный поднял над огнем бочку, вытряхнул из нее солому, щепки; густо заклубился
серый дым, — пожарный поставил в него бочку, дым стал более густ, и затем из бочки взметнулось густо-красное пламя.
У подъезда гостиницы
стояло две тройки. Дуняшу усаживал в сани седоусый военный, толпилось еще человек пять солидных людей. Подъехала на
сером рысаке Марина. Подождав, когда тройки уехали, Самгин тоже решил ехать на вокзал, кстати и позавтракать там.
Тогда Самгин, пятясь, не сводя глаз с нее, с ее топающих ног, вышел за дверь, притворил ее, прижался к ней спиною и долго
стоял в темноте, закрыв глаза, но четко и ярко видя мощное тело женщины, напряженные, точно раненые, груди, широкие, розоватые бедра, а рядом с нею — себя с растрепанной прической, с открытым ртом на
сером потном лице.
Пред ним, одна за другой, мелькали, точно падая куда-то, полузабытые картины: полиция загоняет московских студентов в манеж, мужики и бабы срывают замок с двери хлебного «магазина», вот поднимают колокол на колокольню; криками ура встречают голубовато-серого царя тысячи обывателей Москвы, так же встречают его в Нижнем Новгороде, тысяча людей всех сословий
стоит на коленях пред Зимним дворцом, поет «Боже, царя храни», кричит ура.
Явился слуга со счетом, Самгин поцеловал руку женщины, ушел, затем,
стоя посредине своей комнаты, закурил, решив идти на бульвары. Но, не сходя с места, глядя в мутно-серую пустоту за окном, над крышами, выкурил всю папиросу, подумал, что, наверное, будет дождь, позвонил, спросил бутылку вина и взял новую книгу Мережковского «Грядущий хам».
Он остановился на углу, оглядываясь: у столба для афиш лежала лошадь с оторванной ногой,
стоял полицейский, стряхивая перчаткой снег с шинели, другого вели под руки, а посреди улицы — исковерканные сани, красно-серая куча тряпок, освещенная солнцем; лучи его все больше выжимали из нее крови, она как бы таяла...
Сидя на скамье, Самгин пытался снять ботики, они как будто примерзли к ботинкам, а пальцы ног нестерпимо ломило. За его усилиями наблюдал, улыбаясь ласково, старичок в желтой рубахе. Сунув большие пальцы рук за [пояс], кавказский ремень с серебряным набором, он
стоял по-солдатски, «пятки — вместе, носки — врозь», весь гладенький, ласковый, с аккуратно подстриженной
серой бородкой, остроносый, быстроглазый.
Елена что-то говорила вполголоса, но он не слушал ее и, только поймав слова: «Каждый привык защищать что-нибудь», — искоса взглянул на нее. Она
стояла под руку с ним, и ее подкрашенное лицо было озабочено, покрыто тенью печали, как будто на нем осела
серая пыль, поднятая толпой, колебавшаяся над нею прозрачным облаком.
За спиной редактора
стоял шкаф, тесно набитый книгами, в стеклах шкафа отражалась
серая спина, круглые, бабьи плечи, тускло блестел голый затылок, казалось, что в книжном шкафе заперт двойник редактора.
Он лениво опустился на песок, уже сильно согретый солнцем, и стал вытирать стекла очков, наблюдая за Туробоевым, который все еще
стоял, зажав бородку свою двумя пальцами и помахивая
серой шляпой в лицо свое. К нему подошел Макаров, и вот оба они тихо идут в сторону мельницы.
«Это я слышал или читал», — подумал Самгин, и его ударила скука: этот день, зной, поля, дорога, лошади, кучер и все, все вокруг он многократно видел, все это сотни раз изображено литераторами, живописцами. В стороне от дороги дымился огромный стог сена,
серый пепел сыпался с него, на секунду вспыхивали, судорожно извиваясь, золотисто-красненькие червячки, отовсюду из черно-серого холма выбивались курчавые, синие струйки дыма, а над стогом дым
стоял беловатым облаком.
Дома огородников
стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие
серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
Постепенно сквозь шум пробивался и преодолевал его плачущий, визгливый голос, он притекал с конца стола, от человека, который, накачиваясь,
стоял рядом с хозяйкой, — тощий человек во фраке, с лысой головой в форме яйца, носатый, с острой
серой бородкой, — и, потрясая рукой над ее крашеными волосами, размахивая салфеткой в другой руке, он кричал...
Самгин-сын посмотрел на это несколько секунд и, опустив голову, прикрыл глаза, чтоб не видеть. В изголовье дивана
стояла, точно вырезанная из гранита,
серая женщина и ворчливым голосом, удваивая гласные, искажая слова, говорила...
На комоде, покрытом вязаной скатертью,
стояло зеркало без рамы, аккуратно расставлены коробочки, баночки; в углу светилась серебряная риза иконы, а угол у двери был закрыт светло-серым куском коленкора.
Прошел в кабинет к себе, там тоже долго
стоял у окна, бездумно глядя, как горит костер, а вокруг него и над ним сгущается вечерний сумрак, сливаясь с тяжелым,
серым дымом, как из-под огня по мостовой плывут черные, точно деготь, ручьи.
Две лампы освещали комнату; одна
стояла на подзеркальнике, в простенке между запотевших
серым потом окон, другая спускалась на цепи с потолка, под нею, в позе удавленника,
стоял Диомидов, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу;
стоял и пристально, смущающим взглядом смотрел на Клима, оглушаемого поющей, восторженной речью дяди Хрисанфа...
Большой овальный стол был нагружен посудой, бутылками, цветами, окружен стульями в
серых чехлах; в углу
стоял рояль, на нем — чучело филина и футляр гитары; в другом углу — два широких дивана и над ними черные картины в золотых рамах.
Диомидов, в ярко начищенных сапогах с голенищами гармоникой, в черных шароварах, в длинной, белой рубахе, помещался на стуле, на высоте трех ступенек от земли; длинноволосый, желтолицый, с Христовой бородкой, он был похож на икону в киоте. Пред ним, на засоренной, затоптанной земле двора,
стояли и сидели темно-серые люди; наклонясь к ним, размешивая воздух правой рукой, а левой шлепая по колену, он говорил...
Один только старый дом
стоял в глубине двора, как бельмо в глазу, мрачный, почти всегда в тени,
серый, полинявший, местами с забитыми окнами, с поросшим травой крыльцом, с тяжелыми дверьми, замкнутыми тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато на маленький домик с утра до вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада, и махровые розы, далии и другие цветы так и просились в окна.
Я запомнил только, что эта бедная девушка была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая и с лица как бы несколько похожая на мою сестру; эта черта мне мелькнула и уцелела в моей памяти; только Лиза никогда не бывала и, уж конечно, никогда и не могла быть в таком гневном исступлении, в котором
стояла передо мной эта особа: губы ее были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования.
«Боже мой! кто это выдумал путешествия? — невольно с горестью воскликнул я, — едешь четвертый месяц, только и видишь
серое небо и качку!» Кто-то засмеялся. «Ах, это вы!» — сказал я, увидя, что в каюте
стоит, держась рукой за потолок, самый высокий из моих товарищей, К. И. Лосев. «Да право! — продолжал я, — где же это синее море, голубое небо да теплота, птицы какие-то да рыбы, которых, говорят, видно на самом дне?» На ропот мой как тут явился и дед.
Я ходил часто по берегу, посещал лавки, вглядывался в китайскую торговлю, напоминающую во многом наши гостиные дворы и ярмарки, покупал разные безделки, между прочим чаю — так, для пробы. Отличный чай, какой у нас
стоит рублей пять, продается здесь (это уж из третьих или четвертых рук) по тридцати коп.
сер. и самый лучший по шестидесяти коп. за английский фунт.
По мере нашего приближения берег стал обрисовываться: обозначилась
серая, длинная стена, за ней колокольни, потом тесная куча домов. Открылся вход в реку, одетую каменной набережной. На правом берегу, у самого устья,
стоит высокая башня маяка.
Впрочем, всем другим нациям простительно не уметь наслаждаться хорошим чаем: надо знать, что значит чашка чаю, когда войдешь в трескучий, тридцатиградусный мороз в теплую комнату и сядешь около самовара, чтоб оценить достоинство чая. С каким наслаждением пили мы чай, который привез нам в Нагасаки капитан Фуругельм! Ящик
стоит 16 испанских талеров; в нем около 70 русских фунтов; и какой чай! У нас он продается не менее 5 руб.
сер. за фунт.
В комнате обращал на себя внимание патриархального вида старичок с длинными белыми волосами, в пиджачке и
серых панталонах, около которого с особенной почтительностью
стояли два служителя.
Скромные старушки в белых платках и
серых кафтанах, и старинных поневах, и башмаках или новых лаптях
стояли позади их; между теми и другими
стояли нарядные с масляными головами дети.
Над толпой у двора старосты
стоял говор, но как только Нехлюдов подошел, говор утих, и крестьяне, так же как и в Кузминском, все друг за другом поснимали шапки. Крестьяне этой местности были гораздо
серее крестьян Кузминского; как девки и бабы носили пушки в ушах, так и мужики были почти все в лаптях и самодельных рубахах и кафтанах. Некоторые были босые, в одних рубахах, как пришли с работы.
Позади их
стояла в очень грязной
серой рубахе жалкого вида худая, жилистая и с огромным животом беременная женщина, судившаяся за укрывательство кражи.
Рядом с ней
стоял в своем
сером балахоне Половодов; он всем корпусом немного подался вперед, как пловец, который вот-вот бросится в воду.
Сарафан Марьи Степановны был самый старинный, из тяжелой шелковой материи, которая
стояла коробом и походила на кожу; он, вероятно, когда-то, очень давно, был бирюзового цвета, а теперь превратился в модный gris de perle. [серебристо-серый (фр.).]
Обалдуй, весь разнеженный,
стоял, глупо разинув рот;
серый мужичок тихонько всхлипывал в уголку, с горьким шепотом покачивая головой; и по железному лицу Дикого-Барина, из-под совершенно надвинувшихся бровей, медленно прокатилась тяжелая слеза; рядчик поднес сжатый кулак ко лбу и не шевелился…
Иные, сытые и гладкие, подобранные по мастям, покрытые разноцветными попонами, коротко привязанные к высоким кряквам, боязливо косились назад на слишком знакомые им кнуты своих владельцев-барышников; помещичьи кони, высланные степными дворянами за сто, за двести верст, под надзором какого-нибудь дряхлого кучера и двух или трех крепкоголовых конюхов, махали своими длинными шеями, топали ногами, грызли со скуки надолбы; саврасые вятки плотно прижимались друг к дружке; в величавой неподвижности, словно львы,
стояли широкозадые рысаки с волнистыми хвостами и косматыми лапами,
серые в яблоках, вороные, гнедые.
В кухмистерской такой обед (только менее чисто приготовленный)
стоит, по словам Веры Павловны, 40 коп.
сер., — за 30 коп. гораздо хуже.
Дом
стоял обветшалый уныло,
Штукатурка обилась кругом,
Туча
серая сверху ходила
И все плакала, глядя на дом.
Жених был так мал ростом, до того глядел мальчишкой, что никак нельзя было дать ему больше пятнадцати лет. На нем был новенький с иголочки азям
серого крестьянского сукна, на ногах — новые лапти. Атмосфера господских хором до того отуманила его, что он, как окаменелый,
стоял разинув рот у входной двери. Даже Акулина, как ни свыклась с сюрпризами, которые всегда были наготове у матушки, ахнула, взглянув на него.
А на возвышении как раз перед нами
стоит щеголеватый, в
серой каске безмолвный милиционер с поднятой рукой.
Мать, полуголая, в красной юбке,
стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее
серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.
Налево она тянется далеко и, пересекая овраг, выходит на Острожную площадь, где крепко
стоит на глинистой земле
серое здание с четырьмя башнями по углам — старый острог; в нем есть что-то грустно красивое, внушительное.
Неизмеримо долго
стоял я с чашкой в руке у постели матери, глядя, как застывает,
сереет ее лицо.
Мы, весь дом,
стоим у ворот, из окна смотрит синее лицо военного, над ним — белокурая голова его жены; со двора Бетленга тоже вышли какие-то люди, только
серый, мертвый дом Овсянникова не показывает никого.
В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами
серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка,
стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерял их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка,
стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала...
Над водою —
серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки за голову,
стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.