Неточные совпадения
Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую
в руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло
в увядшем сердце
кровь,
Опять тоска, опять любовь!..
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не
стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их.
— Мое добро! — кричит Миколка, с ломом
в руках и с налитыми
кровью глазами. Он
стоит, будто жалея, что уж некого больше бить.
— О прошлом вспоминать незачем, — возразил Базаров, — а что касается до будущего, то о нем тоже не
стоит голову ломать, потому что я намерен немедленно улизнуть. Дайте я вам перевяжу теперь ногу; рана ваша — не опасная, а все лучше остановить
кровь. Но сперва необходимо этого смертного привести
в чувство.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул
в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел
в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек
в серебряных очках, толстая женщина,
стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была
в крови, точно
в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Он исчез. Парень подошел к столу, взвесил одну бутылку, другую, налил
в стакан вина, выпил, громко крякнул и оглянулся, ища, куда плюнуть. Лицо у него опухло, левый глаз почти затек, подбородок и шея вымазаны
кровью. Он стал еще кудрявей, — растрепанные волосы его
стояли дыбом, и он был еще более оборван, — пиджак вместе с рубахой распорот от подмышки до полы, и, когда парень пил вино, — весь бок его обнажился.
Размахивая палкой, делая даме
в углу приветственные жесты рукою
в желтой перчатке, Корвин важно шел
в угол, встречу улыбке дамы, но, заметив фельетониста, остановился, нахмурил брови, и концы усов его грозно пошевелились, а матовые белки глаз налились
кровью. Клим
стоял, держась за спинку стула, ожидая, что сейчас разразится скандал, по лицу Робинзона, по его растерянной улыбке он видел, что и фельетонист ждет того же.
— Ни с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась на диван. Я ринулся
в комнату; но
в ту же минуту из двери
в коридор выбежал и Версилов. (Он там
стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и упал без чувств;
кровь хлынула из его головы на ковер.
Подойдя к месту шума, Марья Павловна и Катюша увидали следующее: офицер, плотный человек с большими белокурыми усами, хмурясь, потирал левою рукой ладонь правой, которую он зашиб о лицо арестанта, и не переставая произносил неприличные, грубые ругательства. Перед ним, отирая одной рукой разбитое
в кровь лицо, а другой держа обмотанную платком пронзительно визжавшую девчонку,
стоял в коротком халате и еще более коротких штанах длинный, худой арестант с бритой половиной головы.
Пришедшим слепым нищим он дал рубль, на чай людям он роздал 15 рублей, и когда Сюзетка, болонка Софьи Ивановны, при нем ободрала себе
в кровь ногу, то он, вызвавшись сделать ей перевязку, ни минуты не задумавшись, разорвал свой батистовый с каемочками платок (Софья Ивановна знала, что такие платки
стоят не меньше 15 рублей дюжина) и сделал из него бинты для Сюзетки.
Привалов пошел
в уборную, где царила мертвая тишина. Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку из старых декораций; лицо покрылось матовой бледностью, грудь поднималась судорожно, с предсмертными хрипами. Шутовской наряд был обрызган каплями
крови. Какая-то добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча
стоял Иван Яковлич, бледный как мертвец; у него по лицу катились крупные слезы.
— Рабство… а если мне это нравится? Если это у меня
в крови — органическая потребность
в таком рабстве? Возьмите то, для чего живет заурядное большинство: все это так жалко и точно выкроено по одной мерке. А
стоит ли жить только для того, чтобы прожить, как все другие люди… Вот поэтому-то я и хочу именно рабства, потому что всякая сила давит… Больше: я хочу, чтобы меня презирали и… хоть немножечко любили…
В сложном отношении к «германской идее»
стоит Ницше, который по духу своему и по
крови не был чистым германцем.
Несчастному молодому человеку обольстительница не подавала даже и надежды, ибо надежда, настоящая надежда, была ему подана лишь только
в самый последний момент, когда он,
стоя перед своею мучительницей на коленях, простирал к ней уже обагренные
кровью своего отца и соперника руки:
в этом именно положении он и был арестован.
Вот отчего точилось
кровью сердце Алеши, и уж конечно, как я сказал уже, прежде всего тут
стояло лицо, возлюбленное им более всего
в мире и оно же «опозоренное», оно же и «обесславленное»!
— Войдите, войдите ко мне сюда, — настойчиво и повелительно закричала она, — теперь уж без глупостей! О Господи, что ж вы
стояли и молчали такое время? Он мог истечь
кровью, мама! Где это вы, как это вы? Прежде всего воды, воды! Надо рану промыть, просто опустить
в холодную воду, чтобы боль перестала, и держать, все держать… Скорей, скорей воды, мама,
в полоскательную чашку. Да скорее же, — нервно закончила она. Она была
в совершенном испуге; рана Алеши страшно поразила ее.
Бедный гость, с оборванной полою и до
крови оцарапанный, скоро отыскивал безопасный угол, но принужден был иногда целых три часа
стоять прижавшись к стене и видеть, как разъяренный зверь
в двух шагах от него ревел, прыгал, становился на дыбы, рвался и силился до него дотянуться.
Конечно, она не «влюбилась»
в Стриженого… Фи! одна накладка на голове чего
стоит!.. но есть что-то
в этом первом неудачном сватовстве, отчего у нее невольно щемит сердце и волнуется
кровь. Не
в Стриженом дело, а
в том, что настала ее пора…
В довершение Савельцев был сластолюбив и содержал у себя целый гарем, во главе которого
стояла дебелая,
кровь с молоком, лет под тридцать, экономка Улита, мужняя жена, которую старик оттягал у собственного мужика.
— Я готов! — сказал кузнец. — У вас, я слышал, расписываются
кровью;
постой же, я достану
в кармане гвоздь! — Тут он заложил назад руку — и хвать черта за хвост.
— Это вы? — воскликнул человек
в сюртуке и одним взмахом отшиб
в сторону вскочившего с пола и бросившегося на меня банкомета, борода которого была
в крови. Тот снова упал. Передо мной, сконфуженный и пораженный,
стоял беговой «спортсмен», который вез меня
в своем шарабане. Все остальные окаменели.
В них густой массой, почти
в уровень с поверхностью земли,
стоят зловонные нечистоты, между которыми виднеются плавающие внутренности и
кровь.
На другой стороне сидит здоровенный, краснорожий богатырь
в одной рубахе с засученным до плеча рукавом, перед ним цирюльник с окровавленным ланцетом — значит, уж операция кончена; из руки богатыря высокой струей бьет, как из фонтана,
кровь, а под рукой
стоит крошечный мальчишка, с полотенцем через плечо, и держит таз, большой таз, наполовину полный
крови.
Чувствуя, что лицо мое вдруг точно распухло, а уши налились
кровью, отяжелели и
в голове неприятно шумит, я
стоял пред матерью, сгорая
в стыде, и сквозь слезы видел, как печально потемнело ее лицо, сжались губы, сдвинулись брови.
Старче всё тихонько богу плачется,
Просит у Бога людям помощи,
У Преславной Богородицы радости,
А Иван-от Воин
стоит около,
Меч его давно
в пыль рассыпался,
Кованы доспехи съела ржавчина,
Добрая одежа поистлела вся,
Зиму и лето гол
стоит Иван,
Зной его сушит — не высушит,
Гнус ему
кровь точит — не выточит,
Волки, медведи — не трогают,
Вьюги да морозы — не для него,
Сам-от он не
в силе с места двинуться,
Ни руки поднять и ни слова сказать,
Это, вишь, ему
в наказанье дано...
То Арапов ругает на чем свет
стоит все существующее, но ругает не так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и не так, как ругал сам Розанов, с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться весь век
в пассивной роли, — Арапов ругался яростно, с пеною у рта, с сжатыми кулаками и с искрами неумолимой мести
в глазах, наливавшихся
кровью; то он ходит по целым дням, понурив голову, и только по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова, за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он начнет расспрашивать Розанова о провинции, о духе народа, о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво, до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь
в каждое слово и стараясь всему придать смысл и значение.
— А, так вот это кто и что!.. — заревел вдруг Вихров, оставляя Грушу и выходя на средину комнаты: ему пришло
в голову, что Иван нарочно из мести и ревности выстрелил
в Грушу. — Ну, так погоди же,
постой, я и с тобой рассчитаюсь! — кричал Вихров и взял одно из ружей. —
Стой вот тут у притолка, я тебя сейчас самого застрелю; пусть меня сошлют
в Сибирь, но
кровь за
кровь, злодей ты этакий!
Я едва верил глазам своим.
Кровь бросилась
в голову старика и залила его щеки; он вздрогнул. Анна Андреевна
стояла, сложив руки, и с мольбою смотрела на него. Лицо ее просияло светлою, радостною надеждою. Эта краска
в лице, это смущение старика перед нами… да, она не ошиблась, она понимала теперь, как пропал ее медальон!
Она молчала; наконец, взглянула на меня как будто с упреком, и столько пронзительной боли, столько страдания было
в ее взгляде, что я понял, какою
кровью и без моих слов обливается теперь ее раненое сердце. Я понял, чего
стоило ей ее решение и как я мучил, резал ее моими бесполезными, поздними словами; я все это понимал и все-таки не мог удержать себя и продолжал говорить...
— Не за копейку надо
стоять, а — за справедливость, — вот! Дорога нам не копейка наша, — она не круглее других, но — она тяжеле, —
в ней
крови человеческой больше, чем
в директорском рубле, — вот! И не копейкой дорожим, —
кровью, правдой, — вот!
— Знаете? — сказал хохол,
стоя в двери. — Много горя впереди у людей, много еще
крови выжмут из них, но все это, все горе и
кровь моя, — малая цена за то, что уже есть
в груди у меня,
в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет!
В этой радости — сила!
Солдат очень стар, хотя еще бодр; лицо у него румяное, но румянец этот старческий; под кожей видны жилки,
в которых
кровь кажется как бы запекшеюся; глаза тусклые и слезящиеся; борода, когда-то бритая, давно запущена, волос на голове мало. Пот выступает на всем его лице, потому что время
стоит жаркое, и идти пешему, да и притом с ношею на плечах, должно быть, очень тяжело.
Вон она от этого, спина-то, у Бакшея вся и вздулась и как котел посинела, а
крови нет, и вся боль у него теперь
в теле
стоит, а у Чепкуна на худой спине кожичка как на жареном поросенке трещит, прорывается, и оттого у него вся боль
кровью сойдет, и он Бакшея запорет.
«Фу ты, что это такое!» — подумал себе дьякон и, проведя рукой по лицу, заметил, что ладонь его, двигаясь по коже лица, шуршит и цепляется, будто сукно по фланели. Вот минута забвения,
в крови быстро прожгла огневая струя и, стукнув
в темя, отуманила память. Дьякон позабыл, зачем он здесь и зачем тут этот Данилка
стоит общипанным цыпленком и беззаботно рассказывает, как он пугал людей, как он щечился от них всякою всячиной и как, наконец, нежданно-негаданно попался отцу дьякону.
Благообразная женщина, служившая, во время его посещения, Хаджи-Мурату, теперь,
в разорванной на груди рубахе, открывавшей ее старые, обвисшие груди, с распущенными волосами,
стояла над сыном и царапала себе
в кровь лицо и не переставая выла.
В его памяти навсегда осталось белое лицо Марфы, с приподнятыми бровями, как будто она, задумчиво и сонно прикрыв глаза, догадывалась о чём-то. Лежала она на полу, одна рука отброшена прочь, и ладонь открыта, а другая, сжатая
в пухлый кулачок, застыла у подбородка. Мясник ударил её
в печень, и, должно быть, она
стояла в это время:
кровь брызнула из раны, облила белую скатерть на столе сплошной тёмной полосой, дальше она лежала широкими красными кружками, а за столом, на полу, дождевыми каплями.
— Это все от восторга, Фома! — вскричал дядя. — Я, брат, уж и не помню, где и
стою. Слушай, Фома: я обидел тебя. Всей жизни моей, всей
крови моей недостанет, чтоб удовлетворить твою обиду, и потому я молчу, даже не извиняюсь. Но если когда-нибудь тебе понадобится моя голова, моя жизнь, если надо будет броситься за тебя
в разверстую бездну, то повелевай и увидишь… Я больше ничего не скажу, Фома.
Дни два ему нездоровилось, на третий казалось лучше; едва переставляя ноги, он отправился
в учебную залу; там он упал
в обморок, его перенесли домой, пустили ему
кровь, он пришел
в себя, был
в полной памяти, простился с детьми, которые молча
стояли, испуганные и растерянные, около его кровати, звал их гулять и прыгать на его могилу, потом спросил портрет Вольдемара, долго с любовью смотрел на него и сказал племяннику: «Какой бы человек мог из него выйти… да, видно, старик дядя лучше знал…
— Э, вздор, старая эстетика! Вот для чего
стоит жить, — проговорил он, указывая на красивую даму, полулежавшую
в коляске. — Для такой женщины
стоит жить… Ведь это совсем другая зоологическая разновидность, особенно по сравнению с теми дамами, с которыми нам приходится иметь дело. Это особенный мир, где на первом месте
стоит кровь и порода. Сравни извозчичью клячу и кровного рысака — так и тут.
Перепуганные невестки смотрели
в окно на происходившую во дворе сцену; Дуня тихо плакала. Нюша выскочила было на двор, но Татьяна Власьевна велела ей сидеть на своей половине. На беду, и Михалка не было даже: он сидел сегодня
в лавке. Окровавленный, сконфуженный Архип
стоял посредине двора и вытирал
кровь на лице полой своего полушубка.
Илья понял, кто
стоит перед ним. Он почувствовал, что
кровь бросилась
в лицо ему и
в груди его закипело. Так вот кто делит с ним ласки этой чистой, крепкой женщины.
Он отошёл прочь, отирая рукавом рубахи
в кровь расцарапанное лицо. Среди двора
стоял кузнец, мрачно нахмурив брови. Илья, увидев его, вздрогнул от страха и остановился, уверенный, что сейчас кузнец изобьёт его за сына. Но тот повёл плечами и сказал...
— Я собрал бы остатки моей истерзанной души и вместе с
кровью сердца плюнул бы
в рожи нашей интеллигенции, чер-рт ее побери! Я б им сказал: «Букашки! вы, лучший сок моей страны! Факт вашего бытия оплачен
кровью и слезами десятков поколений русских людей! О! гниды! Как вы дорого
стоите своей стране! Что же вы делаете для нее? Превратили ли вы слезы прошлого
в перлы? Что дали вы жизни? Что сделали? Позволили победить себя? Что делаете? Позволяете издеваться над собой…»
Стоило сходить
в мировой съезд, чтоб почувствовать, как
в груди начинает саднить и по жилам катится какая-то горячая, совсем новая
кровь.
Услыхавшая шум няня
стояла в дверях. Я всё
стоял, ожидая и не веря. Но тут из-под ее корсета хлынула
кровь. Тут только я понял, что поправить нельзя, и тотчас же решил, что и не нужно, что я этого самого и хочу, и это самое и должен был сделать. Я подождал, пока она упала, и няня с криком: «батюшки!» подбежала к ней, и тогда только бросил кинжал прочь и пошел из комнаты.
Все засмеялись, возбужденные, взволнованные, как всегда волнуются люди, когда
в обычную, мирную, плохо, хорошо ли текущую жизнь врывается убийство,
кровь и смерть. И только Соловьев смеялся просто и негромко, как над чем-то действительно смешным и никакого другого смысла не имеющим; да и не так уж оно смешно, чтобы
стоило раздирать рот до ушей!
— Хороший мальчик! — повторил Телепнев и
в ужасе поднял обе руки. — Нет, подумать только, подумать только! Хороший мальчик — и вдруг разбой, гр-р-рабительство, неповинная
кровь! Ну пойди там с бомбой или этим… браунингом, ну это делается, и как ни мерзко, но!.. Ничего не понимаю, ничего не понимаю, уважаемая,
стою, как последний дурак, и!..
Перед нею Федосей плавал
в крови своей, грыз землю и скреб ее ногтями; а над ним с топором
в руке на самом пороге
стоял некто еще ужаснее, чем умирающий: он
стоял неподвижно, смотрел на Ольгу глазами коршуна и указывал пальцем на окровавленную землю: он торжествовал, как Геркулес, победивший змея: улыбка, ядовито-сладкая улыбка набегала на его красные губы:
в ней дышала то гордость, то презрение, то сожаленье — да, сожаленье палача, который не из собственной воли, но по повелению высшей власти наносит смертный удар.
Никита
стоит у ног отца, ожидая, когда отец вспомнит о нём. Баймакова то расчёсывает гребнем густые, курчавые волосы Ильи, то отирает салфеткой непрерывную струйку
крови в углу его губ, капли пота на лбу и на висках, она что-то шепчет
в его помутневшие глаза, шепчет горячо, как молитву, а он, положив одну руку на плечо ей, другую на колено, отяжелевшим языком ворочает последние слова...
Через несколько дней, прожитых
в тяжёлом, чадном отупении, он, после бессонной ночи, рано утром вышел на двор и увидал, что цепная собака Тулун лежит на снегу,
в крови; было ещё так сумрачно, что
кровь казалась черной, как смола. Он пошевелил ногою мохнатый труп, Тулун тоже пошевелил оскаленной мордой и взглянул выкатившимся глазом на ногу человека. Вздрогнув, Артамонов отворил низенькую дверь сторожки дворника, спросил,
стоя на пороге...
Я почувствовал, что
кровь бросилась мне
в голову.
В том углу, где я
стоял в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт. Тут же
стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно я взял
в руки это копье, и когда Бессонов сказал мне свое «не позволю», я со всего размаха вонзил острие
в пол. Четырехгранное железо ушло
в доски на вершок.