Неточные совпадения
Но
словам этим не поверили и решили: сечь аманатов до тех пор, пока не укажут, где слобода. Но
странное дело! Чем больше секли, тем слабее становилась уверенность отыскать желанную слободу! Это было до того неожиданно, что Бородавкин растерзал на себе мундир и, подняв правую руку к небесам, погрозил пальцем и сказал...
При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием разговора с знакомым, с которым он не встречался после своего несчастия, ему вдруг вспомнилась она, то есть то, что оставалось еще от нее, когда он, как сумасшедший, вбежал в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней жизни; закинутая назад уцелевшая голова с своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее
странное, жалкое в губках и ужасное в остановившихся незакрытых глазах, выражение, как бы
словами выговаривавшее то страшное
слово — о том, что он раскается, — которое она во время ссоры сказала ему.
— Ни
слова больше, — повторила она, и с
странным для него выражением холодного отчаяния на лице она рассталась с ним.
Он всё лежал, стараясь заснуть, хотя чувствовал, что не было ни малейшей надежды, и всё повторял шопотом случайные
слова из какой-нибудь мысли, желая этим удержать возникновение новых образов. Он прислушался — и услыхал
странным, сумасшедшим шопотом повторяемые
слова: «не умел ценить, не умел пользоваться; не умел ценить, не умел пользоваться».
Когда она проснулась на другое утро, первое, что представилось ей, были
слова, которые она сказала мужу, и
слова эти ей показались так ужасны, что она не могла понять теперь, как она могла решиться произнести эти
странные грубые
слова, и не могла представить себе того, что из этого выйдет.
Она не слышала половины его
слов, она испытывала страх к нему и думала о том, правда ли то, что Вронский не убился. О нем ли говорили, что он цел, а лошадь сломала спину? Она только притворно-насмешливо улыбнулась, когда он кончил, и ничего не отвечала, потому что не слыхала того, что он говорил. Алексей Александрович начал говорить смело, но, когда он ясно понял то, о чем он говорит, страх, который она испытывала, сообщился ему. Он увидел эту улыбку, и
странное заблуждение нашло на него.
Слова жены, подтвердившие его худшие сомнения, произвели жестокую боль в сердце Алексея Александровича. Боль эта была усилена еще тем
странным чувством физической жалости к ней, которую произвели на него ее слезы. Но, оставшись один в карете, Алексей Александрович, к удивлению своему и радости, почувствовал совершенное освобождение и от этой жалости и от мучавших его в последнее время сомнений и страданий ревности.
Степан Аркадьич испуганно очнулся, чувствуя себя виноватым и уличенным. Но тотчас же он утешился, увидав, что
слова: «он спит» относились не к нему, а к Landau. Француз заснул так же, как Степан Аркадьич. Но сон Степана Аркадьича, как он думал, обидел бы их (впрочем, он и этого не думал, так уж всё ему казалось
странным), а сон Landau обрадовал их чрезвычайно, особенно графиню Лидию Ивановну.
Странное дело! оттого ли, что честолюбие уже так сильно было в них возбуждено; оттого ли, что в самых глазах необыкновенного наставника было что-то говорящее юноше: вперед! — это
слово, производящее такие чудеса над русским человеком, — то ли, другое ли, но юноша с самого начала искал только трудностей, алча действовать только там, где трудно, где нужно было показать бóльшую силу души.
Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение, от которого он даже покраснел, — напряжение что-то выразить, не совсем покорное
словам. И в самом деле, Манилов наконец услышал такие
странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали человеческие уши.
Слова хозяйки были прерваны
странным шипением, так что гость было испугался; шум походил на то, как бы вся комната наполнилась змеями; но, взглянувши вверх, он успокоился, ибо смекнул, что стенным часам пришла охота бить. За шипеньем тотчас же последовало хрипенье, и, наконец, понатужась всеми силами, они пробили два часа таким звуком, как бы кто колотил палкой по разбитому горшку, после чего маятник пошел опять покойно щелкать направо и налево.
Странные люди эти господа чиновники, а за ними и все прочие звания: ведь очень хорошо знали, что Ноздрев лгун, что ему нельзя верить ни в одном
слове, ни в самой безделице, а между тем именно прибегнули к нему.
Какое
странное, и манящее, и несущее, и чудесное в
слове: дорога! и как чудна она сама, эта дорога: ясный день, осенние листья, холодный воздух… покрепче в дорожную шинель, шапку на уши, тесней и уютней прижмемся к углу!
Не было объяснений случившемуся, но без
слов и мыслей находила она их в
странном чувстве своем, и уже близким ей стало кольцо.
Раскольников сел, дрожь его проходила, и жар выступал во всем теле. В глубоком изумлении, напряженно слушал он испуганного и дружески ухаживавшего за ним Порфирия Петровича. Но он не верил ни единому его
слову, хотя ощущал какую-то
странную наклонность поверить. Неожиданные
слова Порфирия о квартире совершенно его поразили. «Как же это, он, стало быть, знает про квартиру-то? — подумалось ему вдруг, — и сам же мне и рассказывает!»
Я не осрамлю вас, увидишь; я еще докажу… теперь покамест до свиданья, — поспешил он заключить, опять заметив какое-то
странное выражение в глазах Дуни при последних
словах и обещаниях его.
Не говоря уже ни
слова об обидном и
странном сопоставлении, на одну доску, между мной и… заносчивым юношей,
словами вашими вы допускаете возможность нарушения данного мне обещания.
Что же касается пышной дамы, то вначале она так и затрепетала от грома и молнии; но
странное дело: чем многочисленнее и крепче становились ругательства, тем вид ее становился любезнее, тем очаровательнее делалась ее улыбка, обращенная к грозному поручику. Она семенила на месте и беспрерывно приседала, с нетерпением выжидая, что наконец-то и ей позволят ввернуть свое
слово, и дождалась.
При
слове «помешанный», неосторожно вырвавшемся у заболтавшегося на любимую тему Зосимова, все поморщились. Раскольников сидел, как бы не обращая внимания, в задумчивости и с
странною улыбкой на бледных губах. Он что-то продолжал соображать.
Прежде нежели приступлю к описанию
странных происшествий, коим я был свидетель, я должен сказать несколько
слов о положении, в котором находилась Оренбургская губерния в конце 1773 года.
Его окружали люди, в большинстве одетые прилично, сзади его на каменном выступе ограды стояла толстенькая синеглазая дама в белой шапочке, из-под каракуля шапочки на розовый лоб выбивались черные кудри, рядом с Климом Ивановичем стоял высокий чернобровый старик в серой куртке, обшитой зеленым шнурком, в шляпе
странной формы пирогом, с курчавой сероватой бородой. Протискался высокий человек в котиковой шапке, круглолицый, румяный, с веселыми усиками золотого цвета, и шипящими
словами сказал даме...
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать о Тане Куликовой,
странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя
словами, бескорыстно заботилось только о том, чтоб людям удобно жилось.
Однако он чувствовал, что на этот раз мелкие мысли не помогают ему рассеять только что пережитое впечатление. Осторожно и медленно шагая вверх, он прислушивался, как в нем растет нечто неизведанное. Это не была привычная работа мысли, автоматически соединяющей
слова в знакомые фразы, это было нарастание очень
странного ощущения: где-то глубоко под кожей назревало, пульсировало, как нарыв,
слово...
Климу стало неловко. От выпитой водки и
странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного дня поздней осени, она, не отягощая, вызывала желание говорить всем приятные
слова. Он и говорил, стоя с рюмкой в руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел под ноги ему.
«Все считает, считает…
Странная цель жизни — считать», — раздраженно подумал Клим Иванович и перестал слушать сухой шорох
слов Тагильского, они сыпались, точно песок. Кстати — локомотив коротко свистнул, дернул поезд, тихонько покатил его минуту, снова остановил, среди вагонов, в грохоте, скрежете, свисте, резко пропела какой-то сигнал труба горниста, долетел отчаянный крик...
Самгин ушел, не сказав ни
слова, надеясь, что этим обидит ее или заставит понять, что он — обижен. Он действительно обиделся на себя за то, что сыграл в этой
странной сцене глупую роль.
Эти
слова прозвучали очень тепло, дружески. Самгин поднял голову и недоверчиво посмотрел на высоколобое лицо, обрамленное двуцветными вихрами и темной, но уже очень заметно поседевшей, клинообразной бородой. Было неприятно признать, что красота Макарова становится все внушительней. Хороши были глаза, прикрытые густыми ресницами, но неприятен их прямой, строгий взгляд. Вспомнилась
странная и, пожалуй, двусмысленная фраза Алины: «Костя честно красив, — для себя, а не для баб».
Самгин посмотрел в окно — в небе, проломленном колокольнями церквей, пылало зарево заката и неистово метались птицы, вышивая черным по красному запутанный узор. Самгин, глядя на птиц, пытался составить из их суеты
слова неоспоримых фраз. Улицу перешла Варвара под руку с Брагиным, сзади шагал
странный еврей.
Но с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое
слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала
странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
Когда она поднимала руки, широкие рукава взмахивались, точно крылья, и получалось
странное, жуткое противоречие между ее белой крылатой фигурой, наглой, вызывающей улыбкой прекрасного лица, мягким блеском ласковых глаз и бесстыдством
слов, которые наивно выговаривала она.
Думать мешали напряженно дрожащие и как бы готовые взорваться опаловые пузыри вокруг фонарей. Они создавались из мелких пылинок тумана, которые, непрерывно вторгаясь в их сферу, так же непрерывно выскакивали из нее, не увеличивая и не умаляя объема сферы. Эта
странная игра радужной пыли была почти невыносима глазу и возбуждала желание сравнить ее с чем-то, погасить
словами и не замечать ее больше.
Да, у Краснова руки были
странные, они все время, непрерывно, по-змеиному гибко двигались, как будто не имея костей от плеч до пальцев. Двигались как бы нерешительно, слепо, но пальцы цепко и безошибочно ловили все, что им нужно было: стакан вина, бисквит, чайную ложку. Движения этих рук значительно усиливали неприятное впечатление рассказа. На
слова Юрина Краснов не обратил внимания; покачивая стакан, глядя невидимыми глазами на игру огня в красном вине, он продолжал все так же вполголоса, с трудом...
После трех, солидной вместимости, рюмок Самгин почувствовал некую благодушную печаль. Хотелось сказать что-то необычное, но память подсказывала
странные, неопределенные
слова.
Было нечто несоединимое, подавляюще и даже фантастически
странное в том, что при этой женщине, в этой комнате, насыщенной запахом герани и съестного, пренебрежительно и усмешливо звучат
слова...
Он так и принимал за чистую монету всякий ее взгляд, всякое
слово, молчал, много ел, слушал, и только иногда воззрится в нее
странными, будто испуганными глазами, и молча следит за ее проворными движениями, за резвой речью, звонким смехом, точно вчитывается в новую, незнакомую еще ему книгу, в ее немое, вечно насмешливое лицо.
— Вот — и
слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает!
Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— Я знаю, что вы можете мне сделать множество неприятностей, — проговорила она, как бы отмахиваясь от его
слов, — но я пришла не столько затем, чтобы уговорить вас меня не преследовать, сколько, чтоб вас самого видеть. Я даже очень желала вас встретить уже давно, сама… Но я встретила вас такого же, как и прежде, — вдруг прибавила она, как бы увлеченная особенною и решительною мыслью и даже каким-то
странным и внезапным чувством.
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась
странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним
словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
— Я к тому нахохлился, — начал я с дрожью в голосе, — что, находя в вас такую
странную перемену тона ко мне и даже к Версилову, я… Конечно, Версилов, может быть, начал несколько ретроградно, но потом он поправился и… в его
словах, может быть, заключалась глубокая мысль, но вы просто не поняли и…
Вы хоть и очень часто бываете какой-то…
странный, но вы иногда так оживлялись, что всегда умели сказать меткое
слово, и интересовались именно тем, что меня интересовало.
Я до сих пор не понимаю, что у него тогда была за мысль, но очевидно, он в ту минуту был в какой-то чрезвычайной тревоге (вследствие одного известия, как сообразил я после). Но это
слово «он тебе все лжет» было так неожиданно и так серьезно сказано и с таким
странным, вовсе не шутливым выражением, что я весь как-то нервно вздрогнул, почти испугался и дико поглядел на него; но Версилов поспешил рассмеяться.
Не думайте, чтоб в понятиях,
словах, манерах японца (за исключением разве сморканья в бумажки да прятанья конфект; но вспомните, как сморкаются две трети русского народа и как недавно барыни наши бросили ридикюли, которые наполнялись конфектами на чужих обедах и вечерах) было что-нибудь дикое,
странное, поражающее европейца.
Особенная эта служба состояла в том, что священник, став перед предполагаемым выкованным золоченым изображением (с черным лицом и черными руками) того самого Бога, которого он ел, освещенным десятком восковых свечей, начал
странным и фальшивым голосом не то петь, не то говорить следующие
слова: «Иисусе сладчайший, апостолов славо, Иисусе мой, похвала мучеников, владыко всесильне, Иисусе, спаси мя, Иисусе спасе мой, Иисусе мой краснейший, к Тебе притекающего, спасе Иисусе, помилуй мя, молитвами рождшия Тя, всех, Иисусе, святых Твоих, пророк же всех, спасе мой Иисусе, и сладости райския сподоби, Иисусе человеколюбче!»
— Положение, изволите видеть,
странное, — продолжал председатель, возвышая голос, — тем, что ей, этой Масловой, предстояло одно из двух: или почти оправдание, тюремное заключение, в которое могло быть зачислено и то, что она уже сидела, даже только арест, или каторга, — середины нет. Если бы вы прибавили
слова: «но без намерения причинить смерть», то она была бы оправдана.
Никто ни
слова не говорил о Ляховских, как ожидал Привалов, и ему оставалось только удивляться, что за
странная фантазия была у Веревкина тащить его сюда смотреть, как лакей внушительной наружности подает кушанья, а хозяин работает своими челюстями.
Он вдруг умолк и как бы задумался.
Слова были
странные. Отец Иосиф, свидетель вчерашнего земного поклона старца, переглянулся с отцом Паисием. Алеша не вытерпел.
— Ну, что ж! — возопил вдруг Обалдуй, выпив духом стакан вина и сопровождая свое восклицание теми
странными размахиваниями рук, без которых он, по-видимому, не произносил ни одного
слова. — Чего еще ждать? Начинать так начинать. А? Яша?..
Эти последние
слова Касьян произнес скороговоркой, почти невнятно; потом он еще что-то сказал, чего я даже расслышать не мог, а лицо его такое
странное приняло выражение, что мне невольно вспомнилось название «юродивца», данное ему Ерофеем. Он потупился, откашлянулся и как будто пришел в себя.
С людьми же, стоящими на низших ступенях общества, он обходится еще
страннее: вовсе на них не глядит и, прежде чем объяснит им свое желание или отдаст приказ, несколько раз сряду, с озабоченным и мечтательным видом, повторит: «Как тебя зовут?.. как тебя зовут?», ударяя необыкновенно резко на первом
слове «как», а остальные произнося очень быстро, что придает всей поговорке довольно близкое сходство с криком самца-перепела.
Все лицо его было невелико, худо, в веснушках, книзу заострено, как у белки; губы едва было можно различить; но
странное впечатление производили его большие, черные, жидким блеском блестевшие глаза; они, казалось, хотели что-то высказать, для чего на языке, — на его языке по крайней мере, — не было
слов.