Неточные совпадения
Алексей Александрович думал и говорил, что ни в какой
год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем
году дела, что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем
страшнее, чем дольше они там лежали.
«Да и вообще, — думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою жизнь за эти пятнадцать
лет замужества, — беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и, главное, безобразие. Кити, молоденькая, хорошенькая Кити, и та так подурнела, а я беременная делаюсь безобразна, я знаю. Роды, страдания, безобразные страдания, эта последняя минута… потом кормление, эти бессонные ночи, эти боли
страшные»…
Но куклы даже в эти
годыТатьяна в руки не брала;
Про вести города, про моды
Беседы с нею не вела.
И были детские проказы
Ей чужды:
страшные рассказы
Зимою в темноте ночей
Пленяли больше сердце ей.
Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,
Ей скучен был и звонкий смех,
И шум их ветреных утех.
В это время я нечаянно уронил свой мокрый платок и хотел поднять его; но только что я нагнулся, меня поразил
страшный пронзительный крик, исполненный такого ужаса, что, проживи я сто
лет, я никогда его не забуду, и, когда вспомню, всегда пробежит холодная дрожь по моему телу.
Раскольников взял газету и мельком взглянул на свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и двадцать три
года сказались. Это продолжалось одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и
страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью на стол.
Голова его была выбрита; вместо бороды торчало несколько седых волос; он был малого росту, тощ и сгорблен; но узенькие глаза его сверкали еще огнем. «Эхе! — сказал комендант, узнав, по
страшным его приметам, одного из бунтовщиков, наказанных в 1741
году.
— Ты бы, дурак, молчал, не путался в разговор старших-то. Война — не глупость. В пятом
году она вон как народ расковыряла. И теперь, гляди, то же будет… Война — дело
страшное…
В 1928
году больница для бедных, помещающаяся на одной из лондонских окраин, огласилась дикими воплями: кричал от
страшной боли только что привезенный старик, грязный, скверно одетый человек с истощенным лицом. Он сломал ногу, оступившись на черной лестнице темного притона.
Между тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал одно: то о колорите, то о бюстах, о руках, о ногах, о «правде» в искусстве, об академии, а в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нем
года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский. Семь, восемь
лет —
страшные цифры. И все уже взрослые.
Сверх положенных, там в апреле является нежданное
лето, морит духотой, а в июне непрошеная зима порошит иногда снегом, потом вдруг наступит зной, какому позавидуют тропики, и все цветет и благоухает тогда на пять минут под этими
страшными лучами.
Хорошо успокоение: прочесть подряд сто историй, одна
страшнее и плачевнее другой, когда пускаешься
года на три жить на море!
Только по итогам сделаешь вывод, что Лондон — первая столица в мире, когда сочтешь, сколько громадных капиталов обращается в день или
год, какой
страшный совершается прилив и отлив иностранцев в этом океане народонаселения, как здесь сходятся покрывающие всю Англию железные дороги, как по улицам из конца в конец города снуют десятки тысяч экипажей.
А между тем в глубине своей души он уже чувствовал всю жестокость, подлость, низость не только этого своего поступка, но всей своей праздной, развратной, жестокой и самодовольной жизни, и та
страшная завеса, которая каким-то чудом всё это время, все эти 12
лет скрывала от него и это его преступление и всю его последующую жизнь, уже колебалась, и он урывками уже заглядывал за нее.
О странностях Ляховского, о его
страшной скупости ходили тысячи всевозможных рассказов, и нужно сознаться, что большею частью они были справедливы. Только, как часто бывает в таких случаях, люди из-за этой скупости и странностей не желают видеть того, что их создало. Наживать для того, чтобы еще наживать, — сделалось той скорлупой, которая с каждым
годом все толще и толще нарастала на нем и медленно хоронила под своей оболочкой живого человека.
— Ты меня зарезал… Понимаешь: за-ре-зал… — неистово выкрикивал Василий Назарыч каким-то диким,
страшным голосом. — На старости
лет пустил по миру всю семью!.. Всех погубил!! всех!!
Еще
страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные
годы.
Было им совершено великое и
страшное преступление, четырнадцать
лет пред тем, над одною богатою госпожой, молодою и прекрасною собой, вдовой помещицей, имевшею в городе нашем для приезда собственный дом.
Да,
страшная вещь пролить кровь отца, — кровь родившего, кровь любившего, кровь жизни своей для меня не жалевшего, с детских
лет моих моими болезнями болевшего, всю жизнь за мое счастье страдавшего и лишь моими радостями, моими успехами жившего!
—
Страшный стих, — говорит, — нечего сказать, подобрали. — Встал со стула. — Ну, — говорит, — прощайте, может, больше и не приду… в раю увидимся. Значит, четырнадцать
лет, как уже «впал я в руки Бога живаго», — вот как эти четырнадцать
лет, стало быть, называются. Завтра попрошу эти руки, чтобы меня отпустили…
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес мое первое слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если
страшный подсудимый целые двадцать три
года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти двадцать три
года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
На месте храма твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь
страшная Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но все же ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу
лет сократить страдания людей, ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу
лет со своей башней!
Он почитал за грех продавать хлеб — Божий дар, и в 40-м
году, во время общего голода и
страшной дороговизны, роздал окрестным помещикам и мужикам весь свой запас; они ему на следующий
год с благодарностью взнесли свой долг натурой.
По рассказам тазов, 30
лет тому назад на реке Санхобе свирепствовала оспа. Не было ни одной фанзы, которую не посетила бы эта
страшная болезнь. Китайцы боялись хоронить умерших и сжигали их на кострах, выволакивая трупы из фанз крючьями. Были случаи, когда вместе с мертвыми сжигались и больные, впавшие в бессознательное состояние.
27-е число было посвящено осмотру бухты Терней (мыс
Страшный, 45° с. ш. и 136° 44,30' в. д. от Гринвича), открытой Лаперузом 23 июня 1767
года и окрещенной тогда этим именем.
В запрошлый
год приезжаю я туда; представьте себе — часов в шесть утром слышу я
страшный треск барабанов, лежу ни живая ни мертвая в постели; все ближе да ближе; звоню, прибежала моя калмычка.
В терроре 93, 94
года выразился внутренний ужас якобинцев: они увидели
страшную ошибку, хотели ее поправить гильотиной, но, сколько ни рубили голов, все-таки склонили свою собственную перед силою восходящего общественного слоя.
Не знаю, успею ли я, смогу ли воспользоваться этим временем, чтоб рассказать вам
страшную историю последних
лет моей жизни. Сделаю опыт.
«…Представь себе дурную погоду,
страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное, какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую комнату, из которой, кажется, сейчас вынесли покойника, а тут эти дети без цели, даже без удовольствия, шумят, кричат, ломают и марают все близкое; да хорошо бы еще, если б только можно было глядеть на этих детей, а когда заставляют быть в их среде», — пишет она в одном письме из деревни, куда княгиня уезжала
летом, и продолжает: «У нас сидят три старухи, и все три рассказывают, как их покойники были в параличе, как они за ними ходили — а и без того холодно».
Можно себе представить положение моей матери (ей было тогда семнадцать
лет) среди этих полудиких людей с бородами, одетых в нагольные тулупы, говорящих на совершенно незнакомом языке, в небольшой закоптелой избе, и все это в ноябре месяце
страшной зимы 1812
года.
Были у нас платонические мечтатели и разочарованные юноши в семнадцать
лет. Вадим даже писал драму, в которой хотел представить «
страшный опыт своего изжитого сердца».
Я забыл сказать, что «Вертер» меня занимал почти столько же, как «Свадьба Фигаро»; половины романа я не понимал и пропускал, торопясь скорее до
страшной развязки, тут я плакал как сумасшедший. В 1839
году «Вертер» попался мне случайно под руки, это было во Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком плакал, и стал ей читать последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен был остановиться.
Я жил с Витбергом в одном доме два
года и после остался до самого отъезда постоянно в сношениях с ним. Он не спас насущного куска хлеба; семья его жила в самой
страшной бедности.
…А между тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда
страшных событий, несчастий, ошибок. История последних
годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один человек, кроме меня, не знает ее и что с моей смертью умрет истина.
В этом кабинете, где теперь царил микроскоп Шевалье, пахло хлором и где совершались за несколько
лет страшные, вопиющие дела, — в этом кабинете я родился.
Вадим таял, туберкулезная чахотка открылась осенью 1842
года, —
страшная болезнь, которую мне привелось еще раз видеть.
Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей с святой книги. Уже много
лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного,
страшного вида. Изумился святой схимник в первый раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились;
страшный огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на душу уродливое его лицо.
В наступающем
году начнется
страшная мировая война, Россия потерпит поражение и будет обрезана в своей территории, после этого будет революция.
Страшные трущобы Хитровки десятки
лет наводили ужас на москвичей.
А время теперь идет с
страшной быстротой: месяц стоит прежнего десятка
лет.
И едва ли те
страшные оспенные эпидемии, которые в былые
годы опустошали Камчатку и Курильские острова, миновали Сахалин.
Год прибытия на Сахалин —
год страшного несчастья, а между тем его не знают или не помнят.
О том, каких размеров могут в наших северных морях достигать китоловный и тюлений промыслы, видно из
страшной цифры, приводимой одним из авторов: по вычислениям американских китоловных арматоров, в продолжение 14
лет (до 1861 г.) вывезено из Охотского моря жиру и уса на двести миллионов рублей (В. Збышевский.
Но вы не будете там жить:
Тот климат вас убьет!
Я вас обязан убедить,
Не ездите вперед!
Ах! вам ли жить в стране такой,
Где воздух у людей
Не паром — пылью ледяной
Выходит из ноздрей?
Где мрак и холод круглый
год,
А в краткие жары —
Непросыхающих болот
Зловредные пары?
Да…
Страшный край! Оттуда прочь
Бежит и зверь лесной,
Когда стосуточная ночь
Повиснет над страной…
Это была
страшная деспотка; в дружбе, даже в самой старинной, не могла терпеть равенства, а на Лизавету Прокофьевну смотрела решительно как на свою protegée, как и тридцать пять
лет назад, и никак не могла примириться с резкостью и самостоятельностью ее характера.
Заручившись заключенным с Ястребовым условием, Кишкин и Кожин, не теряя времени, сейчас же отправились на Мутяшку. Дело было в январе. Стояли
страшные холода, от которых птица замерзала на
лету, но это не удержало предпринимателей. Особенно торопил Кожин, точно за ним кто гнался по пятам.
Он был у нас недолго. Большой был тогда аскетик — худобы
страшной. Он должен быть теперь очень стар… [Пущин, как и другие лицеисты, в свои школьные
годы не любил М. С. Пилецкого за иезуитизм. Впоследствии выяснилось, что он был агентом тайной полиции, чего Пущин не мог знать (см. Б. Мейлах, Лицейские годовщины, «Огонек», 1949, № 23). Двустишие — из «Лицейских песен».]
А через пять
лет мы будем говорить: «Несомненно, взятка —
страшная гадость, но, знаете, дети… семья…» И точно так же через десять
лет мы, оставшись благополучными русскими либералами, будем вздыхать о свободе личности и кланяться в пояс мерзавцам, которых презираем, и околачиваться у них в передних.
— Да. Но ничего
страшного нет: только одно хранение брошюрятины. Отсидит не больше
года.
Злая волшебница прогневалась на моего родителя покойного, короля славного и могучего, украла меня, еще малолетнего, и сатанинским колдовством своим, силой нечистою, оборотила меня в чудище
страшное и наложила таковое заклятие, чтобы жить мне в таковом виде безобразном, противном и
страшном для всякого человека, для всякой твари божией, пока найдется красная девица, какого бы роду и званья ни была она, и полюбит меня в образе страшилища и пожелает быть моей женой законною, и тогда колдовство все покончится, и стану я опять попрежнему человеком молодым и пригожиим; и жил я таковым страшилищем и пугалом ровно тридцать
лет, и залучал я в мой дворец заколдованный одиннадцать девиц красныих, а ты была двенадцатая.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по
летам, вдруг представляло мне такие
страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.