Неточные совпадения
Он любил говорить о Шекспире, Рафаэле, Бетховене, о значении новых школ
поэзии и музыки, которые все
были у него распределены с очень ясною последовательностью.
Она знала, что в области политики, философии богословия Алексей Александрович сомневался или отыскивал; но в вопросах искусства и
поэзии, в особенности музыки, понимания которой он
был совершенно лишен, у него
были самые определенные и твердые мнения.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он
был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая
поэзия и высота
была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда
была и осталась, а это увлечение не души его…
Чей взор, волнуя вдохновенье,
Умильной лаской наградил
Твое задумчивое пенье?
Кого твой стих боготворил?»
И, други, никого, ей-богу!
Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он тем удвоил
Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя вослед,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между тем;
Но я, любя,
был глуп и нем.
He мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты;
Но так и
быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.
Он прочел все, что
было написано во Франции замечательного по части философии и красноречия в XVIII веке, основательно знал все лучшие произведения французской литературы, так что мог и любил часто цитировать места из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической
поэзии, имел достаточные познания в истории, почерпнутые им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной литературе: он мог в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.
В стране началось культурное оживление, зажглись яркие огни новой
поэзии, прозы… наконец — живопись! — раздраженно говорила Варвара, причесываясь, морщась от боли, в ее раздражении
было что-то очень глупое.
«Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что
поэзия и должна
быть глуповатой… Счастье — тоже. «Счастье на мосту с чашкой», — это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье — это когда человек живет в мире с самим собою. Это и значит: жить честно».
— И, кроме того, Иноков пишет невозможные стихи, просто, знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных поэтов, — не хотите ли посмотреть? Может
быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую
поэзию…
Нехаева, повиснув на руке Клима, говорила о мрачной
поэзии заупокойной литургии, заставив спутника своего с досадой вспомнить сказку о глупце, который
пел на свадьбе похоронные песни. Шли против ветра, говорить ей
было трудно, она задыхалась. Клим строго, тоном старшего, сказал...
У нее
была очень милая манера говорить о «добрых» людях и «светлых» явлениях приглушенным голосом; как будто она рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней — объяснения всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с
поэзией буден старичка Козлова. Но все это
было несущественно и не мешало ему привыкать к женщине с быстротой, даже изумлявшей его.
Говорили о господе Иисусе,
О жареном гусе,
О политике,
поэзии,
Затем — водку
пить полезли...
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить.
Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных
поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
— Хлам? — Дронов почесал висок. — Нет, не хлам, потому что читается тысячами людей. Я ведь, как будущий книготорговец, должен изучать товар, я просматриваю все, что издается — по беллетристике,
поэзии, критике, то
есть все, что откровенно выбалтывает настроения и намерения людей. Я уже числюсь в знатоках книги, меня Сытин охаживает, и вообще — замечен!
Она бросалась стричь Андрюше ногти, завивать кудри, шить изящные воротнички и манишки; заказывала в городе курточки; учила его прислушиваться к задумчивым звукам Герца,
пела ему о цветах, о
поэзии жизни, шептала о блестящем призвании то воина, то писателя, мечтала с ним о высокой роли, какая выпадает иным на долю…
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то
есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы
поэзия ни пылала в них».
А сам Обломов? Сам Обломов
был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без
поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни.
— Да говорите же что-нибудь, рассказывайте, где
были, что видели, помнили ли обо мне? А что страсть? все мучает — да? Что это у вас, точно язык отнялся? куда девались эти «волны
поэзии», этот «рай и геенна»? давайте мне рая! Я счастья хочу, «жизни»!
— Там
есть несколько исторических увражей.
Поэзия… читали вы их?
На всякую другую жизнь у него не
было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй,
поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
—
Есть одно искусство: оно лишь может удовлетворить современного художника: искусство слова,
поэзия: оно безгранично. Туда уходит и живопись, и музыка — и еще там
есть то, чего не дает ни то, ни другое…
В новых литературах, там, где не
было древних форм, признавал только одну высокую
поэзию, а тривиального, вседневного не любил; любил Данте, Мильтона, усиливался прочесть Клопштока — и не мог. Шекспиру удивлялся, но не любил его; любил Гете, но не романтика Гете, а классика, наслаждался римскими элегиями и путешествиями по Италии больше, нежели Фаустом, Вильгельма Мейстера не признавал, но знал почти наизусть Прометея и Тасса.
— Я не вижу обыкновенно снов или забываю их, — сказала она, — а сегодня у меня
был озноб: вот вам и
поэзия!
— А вот, — отвечал он, указывая на книги, — «улетим куда-нибудь на крыльях
поэзии»,
будем читать, мечтать, унесемся вслед за поэтами…
— Попробую, начну здесь, на месте действия! — сказал он себе ночью, которую в последний раз проводил под родным кровом, — и сел за письменный стол. — Хоть одну главу напишу! А потом, вдалеке, когда отодвинусь от этих лиц, от своей страсти, от всех этих драм и комедий, — картина их виднее
будет издалека. Даль оденет их в лучи
поэзии; я
буду видеть одно чистое создание творчества, одну свою статую, без примеси реальных мелочей… Попробую!..
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец,
поэзия, а стало
быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может
быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Маленькие бухты, хижины, батареи, кусты, густо росшие по окраинам скал, как исполинские букеты, вдруг озарились — все
было картина,
поэзия, все, кроме батарей и японцев.
Может
быть, ярче и жарче колорита, более грез
поэзии и побольше жизни, незнакомой нам всем, европейцам, жизни своеобычной: и нашел, что здесь танцуют, и много танцуют, спят тоже много и краснеют всего, что похоже на свое.
Может
быть, оно и
поэзия, если смотреть с берега, но
быть героем этого представления, которым природа время от времени угощает плавателя, право незанимательно.
Скорей же, скорей в путь!
Поэзия дальних странствий исчезает не по дням, а по часам. Мы, может
быть, последние путешественники, в смысле аргонавтов: на нас еще, по возвращении, взглянут с участием и завистью.
Так, например, я не постиг уже
поэзии моря, может
быть, впрочем, и оттого, что я еще не видал ни «безмолвного», ни «лазурного» моря и, кроме холода, бури и сырости, ничего не знаю.
Я из Англии писал вам, что чудеса выдохлись, праздничные явления обращаются в будничные, да и сами мы уже развращены ранним и заочным знанием так называемых чудес мира, стыдимся этих чудес, торопливо стараемся разоблачить чудо от всякой
поэзии, боясь, чтоб нас не заподозрили в вере в чудо или в младенческом влечении к нему: мы выросли и оттого предпочитаем скучать и
быть скучными.
Тогда нужно и важно
было общение с природой и с прежде него жившими, мыслящими и чувствовавшими людьми (философия,
поэзия), — теперь нужны и важны
были человеческие учреждения и общение с товарищами.
— Нет, как ни говорите, в нем
есть мистическое, а без мистического нет
поэзии, — говорила она, одним черным глазом сердито следя за движениями лакея, который опускал гардину.
Когда социализм
был еще мечтой и
поэзией, не стал еще прозой жизни и властью, он хотел
быть организованной человечностью.
Еще более приходится признать, что в духовной жизни германского народа, в германской мистике, философии, музыке,
поэзии были великие и мировые ценности, а не один лишь культ силы, не один призрачный феноменализм и пр.
Разве только вообще сказать, что та перемена, которая началась в характере вечера Веры Павловны от возобновления знакомства с Кирсановым на Васильевском острове, совершенно развилась теперь, что теперь Кирсановы составляют центр уже довольно большого числа семейств, все молодых семейств, живущих так же ладно и счастливо, как они, и точно таких же по своим понятиям, как они, и что музыка и пенье, опера и
поэзия, всякие — гулянья и танцы наполняют все свободные вечера каждого из этих семейств, потому что каждый вечер
есть какое-нибудь сборище у того или другого семейства или какое-нибудь другое устройство вечера для разных желающих.
Но это
были точно такие же мечты, как у хозяйки мысль развести Павла Константиныча с женою; такие проекты, как всякая
поэзия, служат, собственно, не для практики, а для отрады сердцу, ложась основанием для бесконечных размышлений наедине и для иных изъяснений в беседах будущности, что, дескать, я вот что могла (или, смотря по полу лица: мог) сделать и хотела (хотел), да по своей доброте пожалела (пожалел).
Прежде
было не так: когда соединялись любящие, быстро исчезала
поэзия любви.
Они, когда соединяет их любовь, чем дольше живут вместе, тем больше и больше озаряются и согреваются ее
поэзиею, до той самой поры, позднего вечера, когда заботы о вырастающих детях
будут уже слишком сильно поглощать их мысли.
Бакай хотел мне что-то сказать, но голос у него переменился и крупная слеза скатилась по щеке — собака умерла; вот еще факт для изучения человеческого сердца. Я вовсе не думаю, чтоб он и мальчишек ненавидел; это
был суровый нрав, подкрепляемый сивухою и бессознательно втянувшийся в
поэзию передней.
Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, но когда он чувствовал себя уязвленным, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно
было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной
поэзией развивал свою мысль.
Для этого он не нарядил истории в кружева и блонды, совсем напротив, — его речь
была строга, чрезвычайно серьезна, исполнена силы, смелости и
поэзии, которые мощно потрясали слушателей, будили их.
Только в том и
была разница, что Natalie вносила в наш союз элемент тихий, кроткий, грациозный, элемент молодой девушки со всей
поэзией любящей женщины, а я — живую деятельность, мое semper in motu, [всегда в движении (лат.).] беспредельную любовь да, сверх того, путаницу серьезных идей, смеха, опасных мыслей и кучу несбыточных проектов.
Пока оно
было в несчастном положении и соединялось с светлой закраиной аристократии для защиты своей веры, для завоевания своих прав, оно
было исполнено величия и
поэзии. Но этого стало ненадолго, и Санчо Панса, завладев местом и запросто развалясь на просторе, дал себе полную волю и потерял свой народный юмор, свой здравый смысл; вульгарная сторона его натуры взяла верх.
Ивашев не пережил ее, он умер ровно через год после нее, но и тогда он уже не
был здесь; его письма (поразившие Третье отделение) носили след какого-то безмерно грустного, святого лунатизма, мрачной
поэзии; он, собственно, не жил после нее, а тихо, торжественно умирал.
Милорадович
был воин-поэт и потому понимал вообще
поэзию. Грандиозные вещи делаются грандиозными средствами.
Об застое после перелома в 1825 году мы говорили много раз. Нравственный уровень общества пал, развитие
было перервано, все передовое, энергическое вычеркнуто из жизни. Остальные — испуганные, слабые, потерянные —
были мелки, пусты; дрянь александровского поколения заняла первое место; они мало-помалу превратились в подобострастных дельцов, утратили дикую
поэзию кутежей и барства и всякую тень самобытного достоинства; они упорно служили, они выслуживались, но не становились сановитыми. Время их прошло.
Его болтовня и шутки не
были ни грубы, ни плоски; совсем напротив, они
были полны юмора и сосредоточенной желчи, это
была его
поэзия, его месть, его крик досады, а может, долею и отчаяния. Он изучил чиновнический круг, как артист и как медик, он знал все мелкие и затаенные страсти их и, ободренный ненаходчивостью, трусостью своих знакомых, позволял себе все.
Чувство изгнано, все замерло, цвета исчезли, остался утомительный, тупой, безвыходный труд современного пролетария, — труд, от которого, по крайней мере,
была свободна аристократическая семья Древнего Рима, основанная на рабстве; нет больше ни
поэзии церкви, ни бреда веры, ни упованья рая, даже и стихов к тем порам «не
будут больше писать», по уверению Прудона, зато работа
будет «увеличиваться».