Неточные совпадения
Почтмейстер. А если так,
то не будет
войны с турками.
В самое
то время, когда взаимная наша дружба утверждалась, услышали мы нечаянно, что объявлена
война.
Заключали союзы, объявляли
войны, мирились, клялись друг другу в дружбе и верности, когда же лгали,
то прибавляли «да будет мне стыдно» и были наперед уверены, что «стыд глаза не выест».
— И будете вы платить мне дани многие, — продолжал князь, — у кого овца ярку принесет, овцу на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится,
тот разломи его начетверо: одну часть мне отдай, другую мне же, третью опять мне, а четвертую себе оставь. Когда же пойду на
войну — и вы идите! А до прочего вам ни до чего дела нет!
Первая
война «за просвещение» имела, как уже сказано выше, поводом горчицу и началась в 1780 году,
то есть почти вслед за прибытием Бородавкина в Глупов.
Так начался
тот замечательный ряд событий, который описывает летописец под общим наименованием"
войн за просвещение".
Сверх
того, начальство, по-видимому, убедилось, что
войны за просвещение, обратившиеся потом в
войны против просвещения, уже настолько изнурили Глупов, что почувствовалась потребность на некоторое время его вообще от
войн освободить.
Как бы
то ни было, но деятельность Двоекурова в Глупове была, несомненно, плодотворна. Одно
то, что он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа, доказывает, что он был по прямой линии родоначальником
тех смелых новаторов, которые спустя три четверти столетия вели
войны во имя картофеля. Но самое важное дело его градоначальствования — это, бесспорно, записка о необходимости учреждения в Глупове академии.
В среде людей, к которым принадлежал Сергей Иванович, в это время ни о чем другом не говорили и не писали, как о Славянском вопросе и Сербской
войне. Всё
то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время, делалось теперь в пользу Славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — всё свидетельствовало о сочувствии к Славянам.
— Так-то и единомыслие газет. Мне это растолковали: как только
война,
то им вдвое дохода. Как же им не считать, что судьбы народа и Славян… и всё это?
Он не мог согласиться с этим, потому что и не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он жил, и не находил этих мыслей в себе (а он не мог себя ничем другим считать, как одним из людей, составляющих русский народ), а главное потому, что он вместе с народом не знал, не мог знать
того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении
того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не мог желать
войны и проповедывать для каких бы
то ни было общих целей.
— Да моя теория
та:
война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало
войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к
войне неизбежно. С другой стороны, и по науке и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле воины, граждане отрекаются от своей личной воли.
Но я вас отгадал, милая княжна, берегитесь! Вы хотите мне отплатить
тою же монетою, кольнуть мое самолюбие, — вам не удастся! и если вы мне объявите
войну,
то я буду беспощаден.
Потом опять следовала героиня греческая Бобелина, [Бобелина — греческая партизанка, героиня
той же
войны.] которой одна нога казалась больше всего туловища
тех щеголей, которые наполняют нынешние гостиные.
Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплета, один
том истории Семилетней
войны — в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики.
— Как не можно? Как же ты говоришь: не имеем права? Вот у меня два сына, оба молодые люди. Еще ни разу ни
тот, ни другой не был на
войне, а ты говоришь — не имеем права; а ты говоришь — не нужно идти запорожцам.
— Вот в рассуждении
того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении
того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое
война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без
войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Давно уже просил я у Бога, чтобы если придется кончать жизнь,
то чтобы кончить ее на
войне за святое и христианское дело.
Наконец в
том и в другом углу стало раздаваться: «Вот пропадает даром козацкая сила: нет
войны!..
Так я все веду речь эту не к
тому, чтобы начать
войну с бусурменами: мы обещали султану мир, и нам бы великий был грех, потому что мы клялись по закону нашему.
Все, какие у меня есть, дорогие кубки и закопанное в земле золото, хату и последнюю одежду продам и заключу с вами контракт на всю жизнь, с
тем чтобы все, что ни добуду на
войне, делить с вами пополам.
Вскоре князь Голицын, под крепостию Татищевой, разбил Пугачева, рассеял его толпы, освободил Оренбург и, казалось, нанес бунту последний и решительный удар. Зурин был в
то время отряжен противу шайки мятежных башкирцев, которые рассеялись прежде, нежели мы их увидали. Весна осадила нас в татарской деревушке. Речки разлились, и дороги стали непроходимы. Мы утешались в нашем бездействии мыслию о скором прекращении скучной и мелочной
войны с разбойниками и дикарями.
Я,
тот самый я, которого вы изволите видеть теперь перед собою, я у князя Витгенштейна [Витгенштейн Петр Христианович (1768–1842) — русский генерал, известный участник Отечественной
войны 1812 года на петербургском направлении.
— Заместо
того, чтоб нас, дураков, учить, — шел бы на
войну, под пули, уговаривать, чтоб не дрались…
Знакомый помощник частного пристава жаловался мне: «
Война только что началась, а уж говорят о воровстве: сейчас задержали человека, который уверял публику, что ломают дом с разрешения начальства за
то, что хозяин дома, интендант, сорок тысяч солдатских сапог украл и немцам продал».
— Пороть надобно не его, а — вас, гражданин, — спокойно ответил ветеринар, не взглянув на
того, кто сказал, да и ни на кого не глядя. — Вообще доведено крестьянство до такого ожесточения, что не удивительно будет, если возникнет у нас крестьянская
война, как было в Германии.
— Для меня лично корень вопроса этого, смысл его лежит в противоречии интернационализма и национализма. Вы знаете, что немецкая социал-демократия своим вотумом о кредитах на
войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как, в
то же время, печально гибка этика социалистов. Не выяснено: эта гибкость — свойство людей или учения?
— Вы обвиняете Маркса в
том, что он вычеркнул личность из истории, но разве не
то же самое сделал в «
Войне и мире» Лев Толстой, которого считают анархистом?
— Д-да, живут люди, — сипло вздохнул Безбедов. — А у нас вот
то —
война,
то — революция.
В день объявления
войны Японии Самгин был в Петербурге, сидел в ресторане на Невском, удивленно и чуть-чуть злорадно воскрешая в памяти встречу с Лидией. Час
тому назад он столкнулся с нею лицом к лицу, она выскочила из двери аптеки прямо на него.
«Что меня смутило? — размышлял он. — Почему я не сказал мальчишке
того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и чувство личное — месть за его мать. Проводится в жизнь лозунг Циммервальда: превратить
войну с внешним врагом в гражданскую
войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее… Конечно так. Мальчишка, полуребенок — ничтожество. Но дело не в человеке, а в слове. Что должен делать я и что могу делать?»
— Несколько непонятна политика нам, простецам. Как это:
война расходы усиливает, а — доход сократили? И вообще, знаете, без вина — не
та работа! Бывало, чуть люди устанут, посулишь им ведерко, они снова оживут. Ведь — победим, все убытки взыщем. Только бы скорее! Ударить разок, другой, да и потребовать: возместите протори-убытки, а
то — еще раз стукнем.
— Почему? Социализм — не страшен после
того, как дал деньги на
войну. Он особенно не страшен у нас, где Плеханов пошел в историю под ручку с Милюковым.
— Здоровенная будет у нас революция, Клим Иванович. Вот — начались рабочие стачки против
войны — знаешь? Кушать трудно стало, весь хлеб армии скормили. Ох, все это кончится
тем, что устроят европейцы мир промежду себя за наш счет, разрежут Русь на кусочки и начнут глодать с ее костей мясо.
— Куда вы? Подождите, здесь ужинают, и очень вкусно. Холодный ужин и весьма неплохое вино. Хозяева этой старой посуды, — показал он широким жестом на пестрое украшение стен, — люди добрые и широких взглядов. Им безразлично, кто у них ест и что говорит, они достаточно богаты для
того, чтоб участвовать в истории;
войну они понимают как основной смысл истории, как фабрикацию героев и вообще как нечто очень украшающее жизнь.
—
Война уничтожает сословные различия, — говорил он. — Люди недостаточно умны и героичны для
того, чтобы мирно жить, но пред лицом врага должно вспыхнуть чувство дружбы, братства, сознание необходимости единства в игре с судьбой и для победы над нею.
— Вас очень многое интересует, — начал он, стараясь говорить мягко. — Но мне кажется, что в наши дни интересы всех и каждого должны быть сосредоточены на
войне. Воюем мы не очень удачно. Наш военный министр громогласно, в печати заявлял о подготовленности к
войне, но оказалось, что это — неправда. Отсюда следует, что министр не имел ясного представления о состоянии хозяйства, порученного ему.
То же самое можно сказать о министре путей сообщения.
— Ты бы, дурак, молчал, не путался в разговор старших-то.
Война — не глупость. В пятом году она вон как народ расковыряла. И теперь, гляди,
то же будет…
Война — дело страшное…
Говорил оратор о
том, что
война поколебала международное значение России, заставила ее подписать невыгодные, даже постыдные условия мира и тяжелый для торговли хлебом договор с Германией. Революция нанесла огромные убытки хозяйству страны, но этой дорогой ценой она все-таки ограничила самодержавие. Спокойная работа Государственной думы должна постепенно расширять права, завоеванные народом, европеизировать и демократизировать Россию.
Она понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно
войну,
то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
— Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? — без увлечения, робко спросил он. — Разве не все добиваются
того же, о чем я мечтаю? Помилуй! — прибавил он смелее. — Да цель всей вашей беготни, страстей,
войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая?
В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил в
то время и делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное все… там эти
войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все это у меня путалось.
Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается в мире, в свете и в городе; следил за подробностями
войны, если была
война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о
том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
—
То и ладно,
то и ладно: значит, приспособился к потребностям государства, вкус угадал, город успокоивает. Теперь
война, например, с врагами: все двери в отечестве на запор. Ни человек не пройдет, ни птица не пролетит, ни амбре никакого не получишь, ни кургузого одеяния, ни марго, ни бургонь — заговейся! А в сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
Я не про
войну лишь одну говорю и не про Тюильри; я и без
того знал, что все прейдет, весь лик европейского старого мира — рано ли, поздно ли; но я, как русский европеец, не мог допустить
того.
Сильные и наиболее дикие племена, теснимые цивилизацией и
войною, углубились далеко внутрь; другие, послабее и посмирнее, теснимые первыми изнутри и европейцами от берегов, поддались не цивилизации, а силе обстоятельств и оружия и идут в услужение к европейцам, разделяя их образ жизни, пищу, обычаи и даже религию, несмотря на
то, что в 1834 г. они освобождены от рабства и, кажется, могли бы выбрать сами себе место жительства и промысл.
Напротив, судя по расходам, каких требуют разные учреждения, работы и особенно
войны с кафрами, надо еще удивляться умеренности налогов. Лучшим доказательством этой умеренности служит
то, что колония выдерживает их без всякого отягощения.
Так и есть, как я думал: Шанхай заперт, в него нельзя попасть: инсургенты не пускают. Они дрались с войсками — наши видели. Надо ехать, разве потому только, что совестно быть в полутораста верстах от китайского берега и не побывать на нем. О
войне с Турцией тоже не решено, вместе с этим не решено, останемся ли мы здесь еще месяц, как прежде хотели, или сейчас пойдем в Японию, несмотря на
то, что у нас нет сухарей.
Я помню, что в Шанхае ко мне все приставал лейтенант английского флота, кажется Скотт, чтоб я подержал с ним пари о
том, будет ли
война или нет?
Пересев на «Диану» и выбрав из команды «Паллады» надежных и опытных людей, адмирал все-таки решил попытаться зайти в Японию и если не окончить,
то закончить на время переговоры с тамошним правительством и условиться о возобновлении их по окончании
войны, которая уже началась, о чем получены были наконец известия.