Неточные совпадения
— А! княгиня, каково! — сияя радостной улыбкой, сказал Степан Аркадьич, вдруг появившийся в середине толпы. — Неправда ли, славно,
тепло сказал? Браво! И Сергей Иваныч! Вот вы бы сказали от себя так — несколько слов, знаете, ободрение; вы так это хорошо, — прибавил он с нежной, уважительной и осторожной улыбкой, слегка за
руку подвигая Сергея Ивановича.
На правой стороне
теплой церкви, в толпе фраков и белых галстуков, мундиров и штофов, бархата, атласа, волос, цветов, обнаженных плеч и
рук и высоких перчаток, шел сдержанный и оживленный говор, странно отдававшийся в высоком куполе.
Весело было пить из плоской чаши
теплое красное вино с водой, и стало еще веселее, когда священник, откинув ризу и взяв их обе
руки в свою, повел их при порывах баса, выводившего «Исаие ликуй», вокруг аналоя.
И действительно, Левин никогда не пивал такого напитка, как эта
теплая вода с плавающею зеленью и ржавым от жестяной брусницы вкусом. И тотчас после этого наступала блаженная медленная прогулка с
рукой на косе, во время которой можно было отереть ливший пот, вздохнуть полною грудью и оглядеть всю тянущуюся вереницу косцов и то, что делалось вокруг, в лесу и в поле.
Экой я дурак в самом деле!» Сказавши это, он переменил свой шотландский костюм на европейский, стянул покрепче пряжкой свой полный живот, вспрыснул себя одеколоном, взял в
руки теплый картуз и бумаги под мышку и отправился в гражданскую палату совершать купчую.
Пошли его хоть в Камчатку, да дай только
теплые рукавицы, он похлопает
руками, топор в
руки, и пошел рубить себе новую избу».
Хорошенький овал лица ее круглился, как свеженькое яичко, и, подобно ему, белел какою-то прозрачною белизною, когда свежее, только что снесенное, оно держится против света в смуглых
руках испытующей его ключницы и пропускает сквозь себя лучи сияющего солнца; ее тоненькие ушки также сквозили, рдея проникавшим их
теплым светом.
Поверяя богу в
теплой молитве свои чувства, она искала и находила утешение; но иногда, в минуты слабости, которым мы все подвержены, когда лучшее утешение для человека доставляют слезы и участие живого существа, она клала себе на постель свою собачонку моську (которая лизала ее
руки, уставив на нее свои желтые глаза), говорила с ней и тихо плакала, лаская ее. Когда моська начинала жалобно выть, она старалась успокоить ее и говорила: «Полно, я и без тебя знаю, что скоро умру».
А тут Катерина Ивановна,
руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и
теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят!
В конце концов было весьма приятно сидеть за столом в маленькой, уютной комнате, в
теплой, душистой тишине и слушать мягкий, густой голос красивой женщины. Она была бы еще красивей, если б лицо ее обладало большей подвижностью, если б темные глаза ее были мягче.
Руки у нее тоже красивые и очень ловкие пальцы.
Явился писатель Никодим Иванович,
тепло одетый в толстый, коричневый пиджак, обмотавший шею клетчатым кашне; покашливая в рукав, он ходил среди людей, каждому уступая дорогу и поэтому всех толкал. Обмахиваясь веером, вошла Варвара под
руку с Татьяной; спросив чаю, она села почти рядом с Климом, вытянув чешуйчатые ноги под стол. Тагильский торопливо надел измятую маску с облупившимся носом, а Татьяна, кусая бутерброд, сказала...
«Уже решила», — подумал Самгин. Ему не нравилось лицо дома, не нравились слишком светлые комнаты, возмущала Марина. И уже совсем плохо почувствовал он себя, когда прибежал, наклоня голову, точно бык, большой человек в
теплом пиджаке, подпоясанном широким ремнем, в валенках, облепленный с головы до ног перьями и сенной трухой. Он схватил
руки Марины, сунул в ее ладони лохматую голову и, целуя ладони ее, замычал.
Самгин глубоко вдыхал сыроватый и даже как будто
теплый воздух, прислушиваясь к шороху снега, различая в нем десятки и сотни разноголосых, разноречивых слов. Сзади зашумело; это Лютов, вставая, задел
рукою тарелку с яблоками, и два или три из них шлепнулись на пол.
Через час Клим Самгин вошел в кабинет патрона. Большой, солидный человек, сидя у стола в халате, протянул ему
теплую, душистую
руку, пошевелил бровями и, пытливо глядя в лицо, спросил вполголоса...
«Вождь», — соображал Самгин, усмехаясь, и жадно пил
теплый чай, разбавленный вином. Прыгал коричневый попик. Тело дробилось на единицы, они принимали знакомые образы проповедника с тремя пальцами, Диомидова, грузчика, деревенского печника и других, озорниковатых, непокорных судьбе. Прошел в памяти Дьякон с толстой книгой в
руках и сказал, точно актер, играющий Несчастливцева...
— Стой, братцы! Это — из Варавкина дома. — Он схватил Клима за правую
руку, заглянул в лицо его, обдал запахом
теплой водки и спросил: — Верно? Ну — по совести?
А женщина, пожав
руку его
теплыми пальцами, другой
рукой как будто сняла что-то с полы его тужурки и, спрятав за спину, сказала, широко улыбаясь...
Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его. В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его в лоб, продолжая говорить что-то, — он, обняв ее за талию, не слушал слов. Он чувствовал, что
руки его, вместе с физическим
теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное
тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая чувство, похожее на стыд, — чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать...
Это было дома у Марины, в ее маленькой, уютной комнатке. Дверь на террасу — открыта,
теплый ветер тихонько перебирал листья деревьев в саду; мелкие белые облака паслись в небе, поглаживая луну, никель самовара на столе казался голубым, серые бабочки трепетали и гибли над огнем, шелестели на розовом абажуре лампы. Марина — в широчайшем белом капоте, — в широких его рукавах сверкают голые, сильные
руки. Когда он пришел — она извинилась...
«Кошмар», — подумал он, опираясь
рукою о стену, нащупывая ногою ступени лестницы. Пришлось снова зажечь спичку. Рискуя упасть, он сбежал с лестницы, очутился в той комнате, куда сначала привел его Захарий, подошел к столу и жадно выпил стакан противно
теплой воды.
— Ну, нам пора, — говорил он грубовато. Томилин пожимал
руки теплой и влажной
рукой, вяло улыбался и никогда не приглашал их к себе.
Летний дождь шумно плескал в стекла окон, трещал и бухал гром, сверкали молнии, освещая стеклянную пыль дождя; в пыли подпрыгивала черная крыша с двумя гончарными трубами, — трубы были похожи на воздетые к небу
руки без кистей. Неприятно
теплая духота наполняла зал, за спиною Самгина у кого-то урчало в животе, сосед с левой
руки после каждого удара грома крестился и шептал Самгину, задевая его локтем...
Часа через полтора Самгин шагал по улице, следуя за одним из понятых, который покачивался впереди него, а сзади позванивал шпорами жандарм. Небо на востоке уже предрассветно зеленело, но город еще спал, окутанный
теплой, душноватой тьмою. Самгин немножко любовался своим спокойствием, хотя было обидно идти по пустым улицам за человеком, который, сунув
руки в карманы пальто, шагал бесшумно, как бы не касаясь земли ногами, точно он себя нес на
руках, охватив ими бедра свои.
Сунув
руки в
теплый воздух и потирая их, хотя они не озябли, Самгин спросил...
Он указал
рукой на дверь в гостиную. Самгин приподнял тяжелую портьеру, открыл дверь, в гостиной никого не было, в углу горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей
руки ощущение
теплого, клейкого пота.
Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что
тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя было приложить
руки: того и гляди, вскочит пузырь.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится
теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза
рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Она не давала. Он взял сам и приложил к губам. Она не отнимала.
Рука была
тепла, мягка и чуть-чуть влажна. Он старался заглянуть ей в лицо — она отворачивалась все больше.
Соловей лил свои трели. Марфеньку обняло обаяние
теплой ночи. Мгла, легкий шелест листьев и щелканье соловья наводили на нее дрожь. Она оцепенела в молчании и по временам от страха ловила
руку Викентьева. А когда он сам брал ее за
руку, она ее отдергивала.
Она легла в постель, почти машинально, как будто не понимая, что делает. Василиса раздела ее, обложила
теплыми салфетками, вытерла ей
руки и ноги спиртом и, наконец, заставила проглотить рюмку
теплого вина. Доктор велел ее не беспокоить, оставить спать и потом дать лекарство, которое прописал.
Я помнил каждый шаг и каждую минуту — и вот взять только перо да и строчить привычной
рукой: было, мол, холодно, ветер дул, качало или было
тепло, вот приехали в Данию…
Но мне показалось неестественно озябнуть при двадцати с лишком градусах
тепла, оттого я не мог проникнуться состраданием к его положению и махнул ему
рукою, чтоб он шел вон, лишь только он загородил мне свет.
Привалов еще раз почувствовал на себе
теплый взгляд Половодовой и с особенным удовольствием пожал ее полную
руку с розовыми мягкими пальцами.
Привалов почувствовал, как к нему безмолвно прильнуло красивое женское лицо и
теплые пахучие
руки обняли его шею.
Антонида Ивановна ничего не ответила мужу, а только медленно посмотрела своим
теплым и влажным взглядом на Привалова, точно хотела сказать этим взглядом: «Что же вы не предлагаете мне
руки? Ведь вы видите, что я стою одна…» Привалов предложил
руку, и Антонида Ивановна слегка оперлась на нее своей затянутой выше локтя в белую лайковую перчатку
рукой.
— Ах! коза, коза… — разжимая
теплые полные
руки, шептала Хиония Алексеевна. — Кто же, кроме тебя, будет у вас шутить? Сейчас видела Nadine… Ей, кажется, и улыбнуться-то тяжело. У нее и девичьего ничего нет на уме… Ну, здравствуй, Верочка, ma petite, ch###vre!.. [моя маленькая козочка!.. (фр.).] Ax, молодость, молодость, все шутки на уме, смехи да пересмехи.
При виде улыбавшейся Хины у Марьи Степановны точно что оборвалось в груди. По блудливому выражению глаз своей гостьи она сразу угадала, что их разорение уже известно целому городу, и Хиония Алексеевна залетела в их дом, как первая ворона, почуявшая еще
теплую падаль. Вся кровь бросилась в голову гордой старухи, и она готова была разрыдаться, но вовремя успела собраться с силами и протянуть гостье
руку с своей обыкновенной гордой улыбкой.
«Егда кто от монахов ко Господу отыдет (сказано в большом требнике), то учиненный монах (то есть для сего назначенный) отирает тело его
теплою водой, творя прежде губою (то есть греческою губкой) крест на челе скончавшегося, на персех, на
руках и на ногах и на коленах, вящше же ничто же».
Я повиновался и уперся
руками в землю. Дерсу накрыл меня своей палаткой, а затем сверху стал заваливать травой. Сразу стало
теплее. Закапала вода. Дерсу долго ходил вокруг, подгребал снег и утаптывал его ногами.
Просыпаясь, она нежится в своей
теплой постельке, ей лень вставать, она и думает и не думает, и полудремлет и не дремлет; думает, — это, значит, думает о чем-нибудь таком, что относится именно к этому дню, к этим дням, что-нибудь по хозяйству, по мастерской, по знакомствам, по планам, как расположить этот день, это, конечно, не дремота; но, кроме того, есть еще два предмета, года через три после свадьбы явился и третий, который тут в
руках у ней, Митя: он «Митя», конечно, в честь друга Дмитрия; а два другие предмета, один — сладкая мысль о занятии, которое дает ей полную самостоятельность в жизни, другая мысль — Саша; этой мысли даже и нельзя назвать особою мыслью, она прибавляется ко всему, о чем думается, потому что он участвует во всей ее жизни; а когда эта мысль, эта не особая мысль, а всегдашняя мысль, остается одна в ее думе, — она очень, очень много времени бывает одна в ее думе, — тогда как это назвать? дума ли это или дремота, спится ли ей или Не спится? глаза полузакрыты, на щеках легкий румянец будто румянец сна… да, это дремота.
Маша окуталась шалью, надела
теплый капот, взяла в
руки шкатулку свою и вышла на заднее крыльцо.
Как больно здесь, как сердцу тяжко стало!
Тяжелою обидой, словно камнем,
На сердце пал цветок, измятый Лелем
И брошенный. И я как будто тоже
Покинута и брошена, завяла
От слов его насмешливых. К другим
Бежит пастух; они ему милее;
Звучнее смех у них,
теплее речи,
Податливей они на поцелуй;
Кладут ему на плечи
руки, прямо
В глаза глядят и смело, при народе,
В объятиях у Леля замирают.
Веселье там и радость.
Радость
Души моей, Купава, сиротинка
Свою гульбу-свободу отгулял.
Победная головка докачалась
До милых
рук, долюбовались очи
До милых глаз, домаялось сердечко
До
теплого приюта.
Первый человек, признанный нами и ими, который дружески подал обоим
руки и снял своей
теплой любовью к обоим, своей примиряющей натурой последние следы взаимного непониманья, был Грановский; но когда я приехал в Москву, он еще был в Берлине, а бедный Станкевич потухал на берегах Lago di Como лет двадцати семи.
— Разве получаса не достаточно, чтобы дойти от Астраковых до Поварской? Мы бы тут болтали с тобой целый час, ну, оно как ни приятно, а я из-за этого не решился прежде, чем было нужно, оставить умирающую женщину. Левашова, — прибавил он, — посылает вам свое приветствие, она благословила меня на успех своей умирающей
рукой и дала мне на случай нужды
теплую шаль.
Привет умирающей был для меня необыкновенно дорог.
Теплая шаль была очень нужна ночью, и я не успел ее поблагодарить, ни пожать ее
руки… она вскоре скончалась.
Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести
теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали
руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже — бескорыстно.
Десять раз выбегал я в сени из спальни, чтоб прислушаться, не едет ли издали экипаж: все было тихо, едва-едва утренний ветер шелестил в саду, в
теплом июньском воздухе; птицы начинали петь, алая заря слегка подкрашивала лист, и я снова торопился в спальню, теребил добрую Прасковью Андреевну глупыми вопросами, судорожно жал
руки Наташе, не знал, что делать, дрожал и был в жару… но вот дрожки простучали по мосту через Лыбедь, — слава богу, вовремя!
…Зачем же воспоминание об этом дне и обо всех светлых днях моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз, двух детей, которых я держал за
руки, факелы, толпу изгнанников, месяц,
теплое море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое сердце… Все прошло!
Вообще сестрицы сделались чем-то вроде живых мумий; забытые, брошенные в тесную конуру, лишенные притока свежего воздуха, они даже перестали сознавать свою беспомощность и в безмолвном отупении жили, как в гробу, в своем обязательном убежище. Но и за это жалкое убежище они цеплялись всею силою своих костенеющих
рук. В нем, по крайней мере, было
тепло… Что, ежели рассердится сестрица Анна Павловна и скажет: мне и без вас есть кого поить-кормить! куда они тогда денутся?