Неточные совпадения
Я до сих пор стараюсь объяснить
себе, какого рода
чувство кипело тогда
в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая
себя никакой опасности, хотел меня
убить как собаку, ибо раненный
в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Именно потому, может быть, и соскочил через минуту с забора к поверженному им
в азарте Григорию, что
в состоянии был ощущать
чувство чистое,
чувство сострадания и жалости, потому что убежал от искушения
убить отца, потому что ощущал
в себе сердце чистое и радость, что не
убил отца.
Но самодурство и этого
чувства не может оставить свободным от своего гнета:
в его свободном и естественном развитии оно чувствует какую-то опасность для
себя и потому старается
убить прежде всего то, что служит его основанием — личность.
Встреча с отцом
в первое мгновенье очень смутила ее, подняв
в душе детский страх к грозному родимому батюшке, но это быстро вспыхнувшее
чувство так же быстро и улеглось, сменившись чем-то вроде равнодушия. «Что же, чужая так чужая…» — с горечью думала про
себя Феня. Раньше ее
убивала мысль, что она объедает баушку, а теперь и этого не было: она работала
в свою долю, и баушка обещала купить ей даже веселенького ситца на платье.
И отчего все эти воспоминания так ясно, так отчетливо воскресают передо мной, отчего сердцу делается от них жутко, а глаза покрываются какою-то пеленой? Ужели я еще недостаточно
убил в себе всякое
чувство жизни, что оно так назойливо напоминает о
себе, и напоминает
в такое именно время, когда одно представление о нем может поселить
в сердце отчаяние, близкое к мысли о самоубийстве!
Мало того, что она держит народ
в невежестве и
убивает в нем
чувство самой простой справедливости к самому
себе (до этого, по-видимому, никому нет дела), — она чревата последствиями иного, еще более опасного, с точки зрения предупреждения и пресечения, свойства.
Уже раз проникнув
в душу, страх нескоро уступает место другому
чувству: он, который всегда хвастался, что никогда не нагибается, ускоренными шагами и чуть-чуть не ползком пошел по траншее. «Ах, нехорошо!» подумал он, спотыкнувшись, «непременно
убьют», и, чувствуя, как трудно дышалось ему, и как пот выступал по всему телу, он удивлялся самому
себе, но уже не покушался преодолеть своего
чувства.
Это был самый отвратительный пример, до чего может опуститься и исподлиться человек и до какой степени может
убить в себе всякое нравственное
чувство, без труда и без раскаяния.
«Умереть,
убить себя!» — помышлял князь
в одно и то же время с
чувством ужаса и омерзения, и его
в этом случае не столько пугала мысль Гамлета о том, «что будет там,
в безвестной стороне» [«Что будет там,
в безвестной стороне» — измененные слова монолога Гамлета, из одноименной трагедии Шекспира
в переводе Н.А.Полевого (1796—1846).
Лаевский чувствовал утомление и неловкость человека, который, быть может, скоро умрет и поэтому обращает на
себя общее внимание. Ему хотелось, чтобы его поскорее
убили или же отвезли домой. Восход солнца он видел теперь первый раз
в жизни; это раннее утро, зеленые лучи, сырость и люди
в мокрых сапогах казались ему лишними
в его жизни, ненужными и стесняли его; все это не имело никакой связи с пережитою ночью, с его мыслями и с
чувством вины, и потому он охотно бы ушел, не дожидаясь дуэли.
Он сознавал, что такое
чувство было бы оскорбительно даже
в отношении собаки, но ему было досадно не на
себя, а на Надежду Федоровну за то, что она возбуждала
в нем это
чувство, и он понимал, почему иногда любовники
убивают своих любовниц.
Перешагнув через порог, он заметил на стене свою безобразную тень; мучительное
чувство… как бешеный он выбежал из дома и пустился
в поле; поутру явился он на дворе, таща за
собою огромного волка… блуждая по лесам, он
убил этого зверя длинным ножом, который неотлучно хранился у него за пазухой… вся дворня окружила Вадима, даже господа вышли подивиться его отважности… Наконец и он насладился минутой торжества! — «Ты будешь моим стремянным!» — сказал Борис Петрович.
Я боялся вновь
Попасться
в сеть; я гордо захотел
Убить в себе мучительное
чувство,
И святотатно я его попрал.
Чеглов. А мое дело не допустить тебя ни до чего… ни до иоты… Скрываться теперь нечего, и она, бедная, даже не желает того. Тут, видит бог, не только что тени какого-нибудь насилья, за которое я
убил бы
себя, но даже простой хитрости не было употреблено, а было делом одной только любви: будь твоя жена барыня, крестьянка, купчиха, герцогиня, все равно… И если
в тебе оскорблено
чувство любви,
чувство ревности, вытянем тогда друг друга на барьер и станем стреляться: другого выхода я не вижу из нашего положения.
Говоря эти растерянные слова, Цирельман поглядел на маленькую волосатую руку, которая лежала ладонью вниз на столе, и неожиданно для
себя со страхом подумал, что этой самой рукой Файбиш
убил пограничного солдата. И, с
чувством раздражающей, обморочной слабости
в груди и
в животе, он залепетал едва слышно...
«Да, если я
убью себя, то, пожалуй, меня же обвинят и заподозрят
в мелком
чувстве… И к тому же, за что
себя убивать? Это раз. Во-вторых, застрелиться — значит струсить. Итак:
убью его, ее оставлю жить, сам иду под суд. Меня будут судить, а она будет фигурировать
в качестве свидетельницы… Воображаю ее смущение, ее позор, когда ее будет допрашивать мой защитник! Симпатии суда, публики и прессы будут, конечно, на моей стороне…»
Роковая страсть, которая
в течение длительного времени преследовала его, исчезла. Объятия холодеющего трупа «самозванки-княжны» окончательно
убили в нем всякие плотские желания, и его ум, освободившийся от гнета страсти, стал ясно сознавать все им совершенное. Он почувствовал сам к
себе страшное
чувство —
чувство презрения.