Неточные совпадения
Запомнил Гриша песенку
И голосом молитвенным
Тихонько в семинарии,
Где было темно, холодно,
Угрюмо, строго, голодно,
Певал — тужил о матушке
И обо всей вахлачине,
Кормилице своей.
И скоро в сердце мальчика
С любовью к бедной матери
Любовь ко всей вахлачине
Слилась, — и лет пятнадцати
Григорий твердо знал уже,
Кому отдаст всю жизнь свою
И
за кого
умрет.
Другой вариант утверждает, что Иванов совсем не
умер, а был уволен в отставку
за то, что голова его вследствие постепенного присыхания мозгов (от ненужности в их употреблении) перешла в зачаточное состояние.
Но в 1770 году Двоекуров
умер, и два градоначальника, последовавшие
за ним, не только не поддержали его преобразований, но даже, так сказать, загадили их.
Нельзя было простить работнику, ушедшему в рабочую пору домой потому, что у него отец
умер, как ни жалко было его, и надо было расчесть его дешевле
за прогульные дорогие месяцы; но нельзя было и не выдавать месячины старым, ни на что не нужным дворовым.
— Я и сам не знаю хорошенько. Знаю только, что она
за всё благодарит Бога, зa всякое несчастие, и
за то, что у ней
умер муж, благодарит Бога. Ну, и выходит смешно, потому что они дурно жили.
Окончив курсы в гимназии и университете с медалями, Алексей Александрович с помощью дяди тотчас стал на видную служебную дорогу и с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни в гимназии, ни в университете, ни после на службе Алексей Александрович не завязал ни с кем дружеских отношений. Брат был самый близкий ему по душе человек, но он служил по министерству иностранных дел, жил всегда
за границей, где он и
умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
«И стыд и позор Алексея Александровича, и Сережи, и мой ужасный стыд — всё спасается смертью.
Умереть — и он будет раскаиваться, будет жалеть, будет любить, будет страдать
за меня». С остановившеюся улыбкой сострадания к себе она сидела на кресле, снимая и надевая кольца с левой руки, живо с разных сторон представляя себе его чувства после ее смерти.
Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии,
умер. Это известие меня очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки, и я воспользовался случаем поставить свое имя над чужим произведением. Дай Бог, чтоб читатели меня не наказали
за такой невинный подлог!
—
Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее
за руку. «Я
умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось
умирать!..
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И
умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как
за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
Возле нее лежал ребенок, судорожно схвативший рукою
за тощую грудь ее и скрутивший ее своими пальцами от невольной злости, не нашед в ней молока; он уже не плакал и не кричал, и только по тихо опускавшемуся и подымавшемуся животу его можно было думать, что он еще не
умер или, по крайней мере, еще только готовился испустить последнее дыханье.
— Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю: если он помнит меня, чтобы пришел ко мне; а не помнит — чтобы дал тебе кусок хлеба для старухи, моей матери, потому что я не хочу видеть, как при мне
умрет мать. Пусть лучше я прежде, а она после меня. Проси и хватай его
за колени и ноги. У него также есть старая мать, — чтоб ради ее дал хлеба!»
А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться с светом. Дай бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще лучше того, как умеют
умирать в ней
за святую веру.
— Да, я
за ней бежала по всему ручью; я думала, что
умру. Она была тут?
— Хоть бы умереть-то дали спокойно! — закричала она на всю толпу, — что
за спектакль нашли! С папиросами! Кхе-кхе-кхе! В шляпах войдите еще!.. И то в шляпе один… Вон! К мертвому телу хоть уважение имейте!
Да он и сам не знал; ему, как хватавшемуся
за соломинку, вдруг показалось, что и ему «можно жить, что есть еще жизнь, что не
умерла его жизнь вместе с старой старухой».
Когда же тот
умер, ходил
за оставшимся в живых старым и расслабленным отцом умершего товарища (который содержал и кормил своего отца своими трудами чуть не с тринадцатилетнего возраста), поместил, наконец, этого старика в больницу, и когда тот тоже
умер, похоронил его.
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как было дело и… в свою очередь… хотя это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад эта девица
умерла от тифа, я же остался жильцом, как был, и хозяйка, как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что не захочу ли я дать ей это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала
за мной долгу.
— Знаешь, Дунечка, как только я к утру немного заснула, мне вдруг приснилась покойница Марфа Петровна… и вся в белом… подошла ко мне, взяла
за руку, а сама головой качает на меня, и так строго, строго, как будто осуждает… К добру ли это? Ах, боже мой, Дмитрий Прокофьич, вы еще не знаете: Марфа Петровна
умерла!
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти,
за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас
умирать!
Варвара. А что
за охота сохнуть-то! Хоть
умирай с тоски, пожалеют, что ль, тебя! Как же, дожидайся. Так какая ж неволя себя мучить-то!
Вожеватов. Кто его знает; ведь он мудреный какой-то. А уж как она его любила, чуть не
умерла с горя. Какая чувствительная! (Смеется.) Бросилась
за ним догонять, уж мать со второй станции воротила.
—
Что
за тузы в Москве живут и
умирают!
Она согласилась быть его женой, — а он пожил с ней лет шесть и,
умирая, упрочил
за ней все свое состояние.
И те и другие считали его гордецом; и те и другие его уважали
за его отличные, аристократические манеры,
за слухи о его победах;
за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы;
за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном [Веллингтон Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец и государственный деятель; в 1815 году при содействии прусской армии одержал победу над Наполеоном при Ватерлоо.] у Людовика-Филиппа; [Людовик-Филипп, Луи-Филипп — французский король (1830–1848); февральская революция 1848 года заставила Людовика-Филиппа отречься от престола и бежать в Англию, где он и
умер.]
за то, что он всюду возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну;
за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами;
за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также
за его безукоризненную честность.
— Великодушная! — шепнул он. — Ох, как близко, и какая молодая, свежая, чистая… в этой гадкой комнате!.. Ну, прощайте! Живите долго, это лучше всего, и пользуйтесь, пока время. Вы посмотрите, что
за безобразное зрелище: червяк полураздавленный, а еще топорщится. И ведь тоже думал: обломаю дел много, не
умру, куда! задача есть, ведь я гигант! А теперь вся задача гиганта — как бы
умереть прилично, хотя никому до этого дела нет… Все равно: вилять хвостом не стану.
— Это — верно, верно! Болезни растут, да, да! У нас в министерстве финансов —
за истекший год
умерло…
— Важный ты стал, значительная персона, — вздохнул Дронов. — Нашел свою тропу… очевидно. А я вот все болтаюсь в своей петле. Покамест — широка, еще не давит. Однако беспокойно. «Ты на гору, а черт —
за ногу». Тоська не отвечает на письма — в чем дело? Ведь — не бежала же? Не
умерла?
Какие-то крикливые люди приходили жаловаться на него няньке, но она уже совершенно оглохла и не торопясь
умирала в маленькой, полутемной комнатке
за кухней.
Она рассказала, что в юности дядя Хрисанф был политически скомпрометирован, это поссорило его с отцом, богатым помещиком, затем он был корректором, суфлером, а после смерти отца затеял антрепризу в провинции. Разорился и даже сидел в тюрьме
за долги. Потом режиссировал в частных театрах, женился на богатой вдове, она
умерла, оставив все имущество Варваре, ее дочери. Теперь дядя Хрисанф живет с падчерицей, преподавая в частной театральной школе декламацию.
— Вот все чай пью, — говорила она, спрятав ‹лицо›
за самоваром. — Пусть кипит вода, а не кровь. Я, знаешь, трусиха, заболев — боюсь, что
умру. Какое противное, не русское слово —
умру.
— Папа хочет, чтоб она уехала
за границу, а она не хочет, она боится, что без нее папа пропадет. Конечно, папа не может пропасть. Но он не спорит с ней, он говорит, что больные всегда выдумывают какие-нибудь страшные глупости, потому что боятся
умереть.
— Иван Пращев, офицер, участник усмирения поляков в 1831 году, имел денщика Ивана Середу. Оный Середа, будучи смертельно ранен, попросил Пращева переслать его, Середы, домашним три червонца. Офицер сказал, что пошлет и даже прибавит
за верную службу, но предложил Середе: «Приди с того света в день, когда я должен буду
умереть». — «Слушаю, ваше благородие», — сказал солдат и помер.
Толчки ветра и людей раздражали его. Варвара мешала, нагибаясь, поправляя юбку, она сбивалась с ноги, потом, подпрыгивая, чтоб идти в ногу с ним, снова путалась в юбке. Клим находил, что Спивак идет деревянно, как солдат, и слишком высоко держит голову, точно она гордится тем, что у нее
умер муж. И шагала она, как по канату, заботливо или опасливо соблюдая прямую линию. Айно шла
за гробом тоже не склоняя голову, но она шла лучше.
«Именно — так: здесь молча и торжественно благодарят человека
за то, что он
умер…»
Анфиса. Еще какая тоска-то! А
за кого я пойду? Я лучше
умру, а уж не пойду
за тех женихов, что братцы сватают. Невежество-то мне и дома надоело. А мы сами немножко виноваты: тогда, как тятенька
умер, уж мы много себе вольности дали.
— Да, да, помню! — говорил Обломов, вдумываясь в прошлое. — Ты еще взял меня
за руку и сказал: «Дадим обещание не
умирать, не увидавши ничего этого…»
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели
умереть, выгнали
за неблагонадежность, других отдали под суд: самые счастливые были те, которые, махнув рукой на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
— Ты засыпал бы с каждым днем все глубже — не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы стали бы жить изо дня в день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о чем; ложились бы спать и благодарили Бога, что день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да? Разве это жизнь? Я зачахну,
умру…
за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
—
За гордость, — сказала она, — я наказана, я слишком понадеялась на свои силы — вот в чем я ошиблась, а не в том, чего ты боялся. Не о первой молодости и красоте мечтала я: я думала, что я оживлю тебя, что ты можешь еще жить для меня, — а ты уж давно
умер. Я не предвидела этой ошибки, а все ждала, надеялась… и вот!.. — с трудом, со вздохом досказала она.
Послушай: хитрости какие!
Что
за рассказ у них смешной?
Она
за тайну мне сказала,
Что
умер бедный мой отец,
И мне тихонько показала
Седую голову — творец!
Куда бежать нам от злоречья?
Подумай: эта голова
Была совсем не человечья,
А волчья, — видишь: какова!
Чем обмануть меня хотела!
Не стыдно ль ей меня пугать?
И для чего? чтоб я не смела
С тобой сегодня убежать!
Возможно ль?
Бабушка сострадательна к ней: от одного этого можно
умереть! А бывало, она уважала ее, гордилась ею, признавала
за ней права на свободу мыслей и действий, давала ей волю, верила ей! И все это пропало! Она обманула ее доверие и не устояла в своей гордости!
— Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, — если когда-нибудь вы горели, как на угольях,
умирали сто раз в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится в руки и ускользает… и ваша душа просится вслед
за ним… Припомните такую минуту… когда у вас оставалась одна последняя надежда… искра… Вот это — моя минута! Она пройдет — и все пройдет с ней…
В камине свил гнездо филин, не слышно живых шагов, только тень ее… кого уж нет, кто
умрет тогда, ее Веры — скользит по тусклым, треснувшим паркетам, мешая свой стон с воем ветра, и вслед
за ним мчится по саду с обрыва в беседку…
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять, что я
умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление,
за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
«Влюблена! в экстазе!» Это казалось ей страшнее всякой оспы, кори, лихорадки и даже горячки. И в кого бы это было? Дай Бог, чтоб в Ивана Ивановича! Она
умерла бы покойно, если б Вера вышла
за него замуж.
— Нет, — сказала она, — чего не знаешь, так и не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле, с цветами, с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда. Что бы я одна делала там в Петербурге,
за границей? Я бы
умерла с тоски…
«Пусть завтра последний день мой, — думал бы каждый, смотря на заходящее солнце, — но все равно, я
умру, но останутся все они, а после них дети их» — и эта мысль, что они останутся, все так же любя и трепеща друг
за друга, заменила бы мысль о загробной встрече.
Он только что
умер,
за минуту какую-нибудь до моего прихода.
За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и молча стал падать на левую сторону. «Разрыв сердца!» — говорил Версилов. Лиза закричала на весь дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это
за минуту какую-нибудь до моего прихода.
Впрочем, у него, видите ли,
умер ребенок, то есть, в сущности, две девочки, обе одна
за другой, в скарлатине…