Неточные совпадения
— Возвращаясь к Толстому — добавлю: он учил думать, если можно назвать учением его мысли вслух о себе самом. Но он никогда не учил жить, не учил этому даже и в так называемых произведениях
художественных, в словесной игре, именуемой
искусством… Высшее
искусство — это
искусство жить в благолепии единства плоти и духа. Не отрывай чувства от ума, иначе жизнь твоя превратится в цепь неосмысленных случайностей и — погибнешь!
Возвышалось, подавляя друг друга, еще много капризно разбросанных построек необыкновенной архитектуры, некоторые из них напоминали о приятном
искусстве кондитера, и, точно гигантский кусок сахара, выделялся из пестрой их толпы белый особняк
художественного отдела.
Я никогда не обладал
искусством жить, моя жизнь не была
художественным произведением.
Ее понимают в обычном смысле культурного творчества, творчества «наук и
искусств», творчества
художественных произведений, писания книг и прочее.
В 1888 году «Общество
искусства и литературы» устроило в Благородном собрании блестящий бал. Точные исторические костюмы, декорация, обстановка,
художественный грим — все было сделано исключительно членами «среды».
То же самое творится и в области
искусства и науки, где каждая новая истина, всякое
художественное произведение, редкие жемчужины истинной поэзии — все это выросло и созрело благодаря существованию тысяч неудачников и непризнанных гениев.
Литературные судьи останутся опять недовольны: мера
художественного достоинства пьесы недостаточно определена и выяснена, лучшие места не указаны, характеры второстепенные и главные не отделены строго, а всего пуще —
искусство опять сделано орудием какой-то посторонней идеи!..
Зала, гостиная и кабинет были полны редкостями и драгоценностями; все это досталось князю от деда и от отца, но сам он весьма мало обращал внимания на все эти сокровища
искусств: не древний и не
художественный мир волновал его душу и сердце, а, напротив того, мир современный и социальный!
В наше время неудобно забывать, что как выпяленные из орбит глаза некоторых ученых, смущающихся взглядами подающей им жаркое кухарки, обусловливают успех людей менее честных и менее ученых, но более живых и чутких к общественному пульсу, так и не в меру выпяливаемые
художественные прихоти и страсти художников обусловливают успех непримиримых врагов
искусства: людей, не уважающих ничего, кроме положения и прибытка, и теоретиков, поставивших себе миссиею игнорированье произведений
искусства и опошление самих натур, чувствующих неотразимость
художественного призвания.
— Да, если показывать, что
искусство ниже действительной жизни по
художественному совершенству своих произведений, значит унижать
искусство; но восставать против панегириков не значит еще быть хулителем.
Ощущение, производимое в человеке прекрасным, — светлая радость, похожая на ту, какою наполняет нас присутствие милого для нас существа (Я говорю о том, что прекрасно по своей сущности, а не по тому только, что прекрасно изображено
искусством; о прекрасных предметах и явлениях, а не о прекрасном их изображении в произведениях
искусства:
художественное произведение, пробуждая эстетическое наслаждение своими
художественными достоинствами, может возбуждать тоску, даже отвращение сущностью изображаемого.).
Содержание, достойное внимания мыслящего человека, одно только в состоянии избавить
искусство от упрека, будто бы оно — пустая забава, чем оно и действительно бывает чрезвычайно часто;
художественная форма не спасет от презрения или сострадательной улыбки произведение
искусства, если оно важностью своей идеи не в состоянии дать ответа на вопрос: «да стоило ли трудиться над подобными пустяками?» Бесполезное не имеет права на уважение.
Об этом качестве
художественного произведения придется говорить при определении сущности
искусства.
Гравюра не думает быть лучше картины, она гораздо хуже ее в
художественном отношении; так и произведение
искусства никогда не достигает красоты или величия действительности; но картина одна, ею могут любоваться только люди, пришедшие в галлерею, которую она украшает; гравюра расходится в сотнях экземпляров по всему свету, каждый может любоваться ею, когда ему угодно, не выходя из своей комнаты, не вставая с своего дивана, не скидая своего халата; так и предмет прекрасный в действительности доступен не всякому и не всегда; воспроизведенный (слабо, грубо, бледно — это правда, но все-таки воспроизведенный)
искусством, он доступен всякому и всегда.
Все, что высказывается наукою и
искусством, найдется в жизни, и найдется в полнейшем, совершеннейшем виде, со всеми живыми подробностями, в которых обыкновенно и лежит истинный смысл дела, которые часто не понимаются наукой и
искусством, еще чаще не могут быть ими обняты; в действительной жизни все верно, нет недосмотров, нет односторонней узкости взгляда, которою страждет всякое человеческое произведение, — как поучение, как наука, жизнь полнее, правдивее, даже
художественнее всех творений ученых и поэтов.
Но в нем есть справедливая сторона — то, что «прекрасное» есть отдельный живой предмет, а не отвлеченная мысль; есть и другой справедливый намек на свойство истинно
художественных произведений
искусства: они всегда имеют содержанием своим что-нибудь интересное вообще для человека, а не для одного художника (намек этот заключается в том, что идея — «нечто общее, действующее всегда и везде»); отчего происходит это, увидим на своем месте.
Совершенно другой смысл имеет другое выражение, которое выставляют за тожественное с первым: «прекрасное есть единство идеи и образа, полное слияние идеи с образом»; это выражение говорит о действительно существенном признаке — только не идеи прекрасного вообще, а того, что называется «мастерским произведением», или
художественным произведением
искусства: прекрасно будет произведение
искусства действительно только тогда, когда художник передал в произведении своем все то, что хотел передать.
Смешение красоты формы, как необходимого качества
художественного произведения, и прекрасного, как одного из многих объектов
искусства, было одною из причин печальных злоупотреблений в
искусстве.
Неестественность положения и колорита, суровое величие, отрешающее от земли и от земного, намеренное пренебрежение красотою и изяществом — составляет аскетическое отрицание земной красоты; образ — не картина: это слабый очерк, намек; но
художественная натура итальянцев не могла долго удержаться в пределах символического
искусства и, развивая его далее и далее, ко времени Льва X, с своей стороны, вышла из преобразовательного
искусства в область чисто
художественную.
Греция, умевшая развивать индивидуальности до какой-то
художественной оконченности и высоко человеческой полноты, мало знала в цветущие времена свои ученых в нашем смысле; ее мыслители, ее историки, ее поэты были прежде всего граждане, люди жизни, люди общественного совета, площади, военного стана; оттого это гармонически уравновешенное, прекрасное своим аккордом, многостороннее развитие великих личностей, их науки и
искусства — Сократа, Платона, Эсхила, Ксенофонта и других.
В ответ на это слышишь, с одной стороны, что будто вкус публики испортился (какой публики?), обратился к фарсу и что последствием этого была и есть отвычка артистов от серьезной сцены и серьезных,
художественных ролей; а с другой, что и самые условия
искусства изменились: от исторического рода, от трагедии, высокой комедии — общество ушло, как из-под тяжелой тучи, и обратилось к буржуазной так называемой драме и комедии, наконец к жанру.
Пожелаем же, чтобы артисты наши, из всей массы пьес, которыми они завалены по своим обязанностям, с любовью к
искусству выделили
художественные произведения, а их так немного у нас, — и, между прочим, особенно «Горе от ума» — и, составив из них сами для себя избранный репертуар, исполняли бы их иначе, нежели как исполняется ими все прочее, что им приходится играть ежедневно, и они непременно будут исполнять как следует.
Но представление таких предметов на сцене было бы оскорблением
искусству и
художественному чувству образованного человека, и чем вернее подражание, тем хуже.
Говорить, ходить по сцене и писать — всем кажется таким легким, пустячным делом, что эти два, самые доступные, по-видимому, своею простотой, но поэтому и самые труднейшие, сложные и мучительные из Говорить, ходить по сцене и писать — всем кажется таким легким, пустячным делом, что эти два, самые доступные, по-видимому, своею простотой, но поэтому и самые труднейшие, сложные и мучительные из
искусств — театр и
художественная литература — находят повсеместно самых суровых и придирчивых судей, самых строптивых и пренебрежительных критиков, самых злобных и наглых хулителей.
Но подымать вечные законы
искусства, толковать о
художественных красотах по поводу созданий современных русских повествователей — это (да простят мне г. Анненков и все его последователи!) так же смешно, как развивать теорию генерал-баса в поощрение тапера, не сбивающегося с такта, или пуститься в изложение математической теории вероятностей по поводу ошибки ученика, неверно решившего уравнение первой степени.
И думаете ли вы, любители эстетики, что можно было бы помочь г. Достоевскому или оказать услугу
искусству, сделавши доскональный — detaille et raisonne — разбор
художественных несовершенств и достоинств этого романиста?
Если бы С. Т. Аксаков составлял из воспоминаний какое-нибудь
художественное целое, то, конечно, он сумел бы, с обыкновенным своим
искусством, избегнуть всех повторений и ненужных подробностей.
Было несколько степеней этого
искусства, — я помню три: «1) спокойствие, 2) возвышенное созерцание и 3) блаженство непосредственного собеседования с Богом». Слава художника отвечала высокому совершенству его работы, то есть была огромна, но, к сожалению, художник погиб жертвою грубой толпы, не уважавшей свободы
художественного творчества. Он был убит камнями за то, что усвоил «выражение блаженного собеседования с богом» лицу одного умершего фальшивого банкира, который обобрал весь город.
Если же он сознательно или бессознательно, но изменяет верховной задаче
искусства, — просветлять материю красотой, являя ее в свете Преображения, и начинает искать опоры в этом мире, тогда и
искусство принимает черты хозяйства, хотя и особого, утонченного типа; оно становится
художественною магией, в него все более врывается магизм, — в виде ли преднамеренных оркестровых звучностей, или красочных сочетаний, или словесных созвучий и под.
Это реалиорное
искусство вовсе не отвергает
художественного канона, эстетики форм, напротив, насколько оно остается
искусством, оно умеет по-своему осмыслить канон, вдохнуть в него новую жизнь.
Но раз вообще существует наука, то возможно и научное благочестие [Научное благочестие, отличающее новую эпоху, представляет собой полную аналогию
художественному благочестию, благочестию в
искусстве и через
искусство.
Правда, эстетическое самодовольство и
художественная ограниченность становятся невозможны уже и для реалиорного символизма, но вместе с тем и, конечно, вследствие того в нем начинает утрачиваться и
художественное равновесие:
искусство начинает метаться, оно в разных направлениях ищет выхода за свои пределы.
Для всяких же потребностей обиходной жизни приходится пользоваться услугами «
художественной промышленности» с ее более или менее поверхностным эстетизмом и стилизацией, т. е., в сущности, подделками и суррогатами, жить без своего
искусства.
В погоне за большей действенностью оно соединяет
художественные средства разных
искусств, их «синтезом» стремясь достигнуть небывалой мощи:
художественным проповедником такого синтеза явился Р. Вагнер.
Каково же жизненное самосознание
искусства, как
художественного канона, мастерства формы?
Ибо под личиной «направлений» скрывается
художественная неискренность, неверие в свое собственное дело, боязнь стать самим собой, гетерономия
искусства.
Незаметно для самого себя художник может совершить подмен и превратить свое
искусство в особую
художественную магию.
Если хозяйству во всех его формах, сверху донизу, присуще известное устремление к
художественному стилю, то и
искусство тоже соревнует хозяйству в его мощи.
Автономное, свободное
искусство признает одну задачу — служение красоте, знает над собой один закон — веления красоты, верность
художественному такту.
Эта черта
искусства связана отнюдь не с религиозным характером его тем, — в сущности
искусство и не имеет тем, а только знает
художественные поводы — точки, на которых загорается луч красоты.
Между
искусством и Красотой обозначается как будто даже антагонизм:
искусство не существует вне граней, помимо их не происходит
художественного оформления — in der Beschränkung zeigt sich der Meister [В ограничении проявляется мастер (нем.).], — а между тем Красота есть вселенская сила, которой принадлежит безмерность.
Далеко не многие понимают, что
художественное мироощущение с его критерием эстетически составляет принадлежность не только служителей
искусства и его ценителей, но прежде всего и в наибольшей степени тех, кто самую жизнь свою делают
художественным произведением, — святых подвижников.
И
искусство впадает в заведомую ошибку, если ищет разрешения этой задачи только на своих собственных путях, измышляя разные трюки и
художественные фокусы.
В этом взаимном притяжении
искусства и хозяйства, в стремлении
искусства стать действенным, а хозяйства
художественным, сказывается их изначальное единство.
Можно сказать больше, это всеискусство (или за-искусство), бессловесное, беспредметное, безыскусное, обладает очень высоким самосознанием, чувствует себя несоизмеримым в отношении к отдельным
художественным специальностям, и не согласилось бы променять на них своего бессилия, и, жаждая мирового преображения, удовлетвориться… советом.
Эта организация
искусств приводила самое большее лишь к тому, что становились возможны общие достижения совместных
искусств, причем все они оставались самими собой, преследуя свои частные
художественные задания, хотя и в связи с объединяющими задачами культа.
Символическое
искусство не разрывает связи двух миров, как это делает эстетический идеализм, примиряющийся на одной лишь
художественной мечтательности, — оно прозревает эту связь, есть мост от низшей реальности к высшей, ad realiora.
Сила
искусства не в том, что оно само владеет красотой, но в том, что оно в своих
художественных символах обладает ключом, отверзающим эту глубину: a realibus ad realiora!
Чтобы подойти к пониманию природы этого ведения, следует вспомнить о рождении
художественных образов в
искусстве.
I в. до н. э., сложившаяся в эпоху эллинизма, с центром в г. Александрии (Египет); «парнасство» — литературное движение во Франции во 2‑й пол. XIX в.; группа поэтов «Парнас» во главе с Ш. Леконт де Лилем провозгласила принцип «
искусства для
искусства»; «академизм» — направление в изобразительном
искусстве XVI–XIX вв.; в широком смысле — канонизация идеалов и принципов
искусства прошлого.] — естественно возникают в процессе кристаллизации
художественного канона.