Дочь Великого Петра
1913
XX. Отец и сын
— Права, несомненно, права, — продолжала княгиня Васса Семеновна. — Это говорю я, потому что знаю, что значит иметь единственного ребенка. То, что вы взяли у нее мальчика, было в порядке вещей: подобная мать не пригодна для воспитания, но то, что теперь, через двена-дцать лет, вы запрещаете ей видеться с сыном, — жестокость, внушить которую может только ненависть. Как бы ни была велика ее вина — наказание слишком сурово.
Иван Осипович мрачно смотрел в пол, видимо чувствуя справедливость этих слов. Наконец он медленно произнес:
— Никогда не подумал бы я, что именно вы возьмете сторону Станиславы. Ради нее я когда-то жестоко оскорбил вас, разорвал союз.
— Который вовсе еще не был заключен, — поспешно прервала его княгиня. — Это был план наших родителей, и ничего больше.
— Но мы знали о нем с детских лет, и он нравился нам. Не старайтесь оправдать меня, княгиня, я слишком хорошо знаю, какой вред нанес тогда нам и… себе.
Княгиня Васса Семеновна устремила на него свои ясные карие глаза, которые покрылись влажным блеском.
— Будь по-вашему, Иван Осипович; теперь, когда мы оба давно уже покончили с юностью, я, конечно, могу признаться. Тогда я любила вас, и, вероятно, вы сделали бы из меня не совсем то, чем я теперь стала; я всегда была своевольной девушкой и нелегко поддавалась чьему-нибудь влиянию, но вам я покорилась бы, может быть, вам одному в целом свете. Когда через пять лет после вашей свадьбы я пошла к алтарю с князем Полторацким, судьба решила иначе. Она сделала меня главой семьи, обстоятельства, роковые обстоятельства узаконили это главенство — мой муж вскоре умер. Однако прочь все эти старые, давно прошедшие дела! Я не поставила их вам в вину, вы знаете это: мы, несмотря ни на что, остались друзьями, и если теперь вам нужно мое содействие или совет — я готова.
Она протянула ему руку. Он взял и почтительно поцеловал ее.
— Я знаю это, княгиня, но в таком деле я один могу решать и действовать. Прошу вас, позовите Осипа ко мне. Я поговорю с ним.
Княгиня встала и вышла из комнаты, бормоча на ходу:
— Если только не поздно! Тогда она сумела сделать отца глухим и слепым — теперь, наверное, она овладела уже сыном…
Минут через десять вошел Ося. Он затворил за собой дверь и остановился у порога. Иван Осипович обернулся.
— Подойди ближе, Осип, мне надо переговорить с тобой.
Мальчик послушался и медленно приблизился к отцу. Он знал уже, что Тане и Люде пришлось покаяться и что его встречи с матерью стали известны, но робость, с которой он обыкновенно приближался к отцу, уступила сегодня место нескрываемому упорству. Это не ускользнуло от Ивана Осиповича. Он окинул долгим, мрачным взглядом красивую юношескую фигуру сына.
— Мой внезапный приезд, кажется, не удивляет тебя! — начал он. — Ты, может быть, даже знаешь, что привело меня сюда.
— Да, отец, я догадываюсь.
— Хорошо, в таком случае мы обойдемся без предисловия. Ты узнал, что твоя мать жива, она являлась к тебе, и ты встречаешься с ней — я все это знаю. Когда ты увидел ее в первый раз?
— Полторы недели тому назад…
— И с тех пор говорил с ней ежедневно?..
— Да, у лесного пруда…
Вопросы и ответы с обеих сторон были одинаково сдержанны и коротки. Сын привык к этой строго военной манере даже в разговорах с отцом, потому что тот не терпел лишних слов, ни колебанья, ни уклоненья в ответах. И сегодня Иван Осипович держался того же тона: он должен был скрыть от неопытного глаза сына свое мучительное волнение. Сын, в самом деле, видел только серьезное, неподвижно-спокойное лицо, слышал в голосе только холодную строгость.
Лысенко продолжал:
— Я не упрекаю тебя, потому что ничего не запрещал тебе в этом отношении; вопрос об этом пункте никогда даже не поднимался между нами. Но если дело зашло так далеко, я должен нарушить молчание. Ты считал свою мать умершей, и я допустил эту ложь, потому что хотел избавить тебя от воспоминаний, которые отравили мою жизнь: по крайней мере, твоя молодость должна была быть свободна от них. Это оказалось невозможным, а потому ты должен узнать теперь правду.
Иван Осипович на минуту остановился. Человеку с таким щекотливым чувством чести легче было бы перенести пытку, чем рассказывать собственному сыну о таком деле, но выбора не было — он должен был говорить.
— Еще молодым офицером я страстно полюбил твою мать и женился на ней против воли своих родителей, которые не ждали никакого добра от брака с женщиной другой религии. Они оказались правы: брак был в высшей степени несчастным и кончился разводом по моему требованию. Я на это имел неоспоримое право, закон отдал сына мне. Более я не могу тебе сказать, потому что не хочу обвинять мать перед сыном. Удовольствуйся этим.
Хотя объяснение это было коротко и звучало жестко, но произвело на молодого Лысенко странное впечатление: отец не хотел обвинять перед ним мать, перед ним, который ежедневно выслушивал от нее самые горькие жалобы и обвинения против отца. Станислава Феликсовна, само собой разумеется, свалила всю вину в разводе на мужа и его неслыханное тиранство. В своем сыне она нашла даже чересчур жадного слушателя, так как его необузданная натура с трудом переносила строгость отца. И все-таки немногие серьезные слова последнего подействовали сильнее, чем все страстные излияния матери. Мальчик инстинктивно почувствовал, на чьей стороне правда.
— А теперь к делу, — продолжал Иван Осипович. — Что было содержанием ваших ежедневных бесед?
Осип, вероятно, не ожидал подобного вопроса. Густой румянец залил его лицо. Он молчал и глядел в пол.
— А, вот как, ты не смеешь повторять их мне! Но я все-таки хочу знать, отвечай, я приказываю!
Но мальчик все молчал и только еще крепче сжал губы. Глаза его с выражением мрачного упорства встретились со взглядом отца, который встал с кресла и подошел к нему совсем близко.
— Ты не хочешь говорить? Может быть, ты получил приказание молчать? Все равно, твое молчание говорит мне больше, чем слова; я вижу, какое отчуждение ко мне уже успели тебе внушить, ты будешь совсем потерян для меня, если я предоставлю тебя этому влиянию еще хоть ненадолго. Встречи с матерью больше не повторятся, я запрещаю их тебе; ты сегодня же уедешь со мной домой и останешься под моим надзором. Кажется ли тебе это жестоким или нет — так должно быть, и ты будешь повиноваться.
Но Иван Осипович заблуждался, полагая, что сын, как всегда, покорится простому приказанию. В последние дни мальчик побывал в такой школе, где ему самым систематическим образом внушалось сопротивление отцу.
— Отец, этого ты не можешь и не должен мне приказывать! — горячо возразил он. — Она мне мать, которую я наконец нашел и которая одна в целом свете любит меня. Я не позволю отнять ее у меня так, как ее отняли у меня раньше. Я не позволю принудить себя ненавидеть ее только потому, что ты ее ненавидишь! Грози, наказывай, делай что хочешь, но на этот раз я не буду повиноваться, я не хочу повиноваться.
Весь необузданный, страстный темперамент юноши вылился в этих словах. Неприятный огонь снова пылал в его глазах, руки были сжаты в кулаки. Он дрожал всем телом под влиянием дикого порыва возмущения. Очевидно, он решился начать борьбу с отцом, которого прежде так боялся. Но взрыва гнева отца, которого ожидал сын, не последовало. Иван Осипович смотрел на него серьезно и молчал с выражением немого упрека по взгляде.
— Одна в целом свете любит тебя! — медленно повторил он. — Ты, верно, забыл, что у тебя есть еще отец?
— Который не любит меня! — крикнул мальчик тоном, переполненным горечью. — Только теперь, когда я нашел свою мать, я знаю, что такое любовь.
— Осип!
Мальчик совсем опешил при звуке этого странного, дрожащего от боли голоса, который он слышал в первый раз. Горячая речь, готовая уже снова политься, замерла на его устах.
— Потому, что ты никогда не видел от меня нежностей, потому, что я воспитывал тебя серьезно и строго, ты сомневаешься в моей любви, — продолжал отец тем же тоном. — А знаешь ты, чего стоила мне эта строгость с единственным любимым ребенком?
— Отец!
Это восклицание звучало еще робко и нерешительно. Но это была уже не прежняя робость, не страх. В голосе его слышалось что-то вроде зарождающейся симпатии и радостного недоверчивого изумления. Глаза сына, прикованные, не отрывались от глаз отца, который положил руку на его плечо и тихонько притягивал его к себе.
— Когда-то у меня было честолюбие, были гордые надежды на жизнь, великие планы и намерения. Со всем этим я покончил, когда меня поразил этот удар — от него мне никогда не оправиться. Если я еще живу и борюсь, то, кроме сознания долга, меня побуждает к этому только одно: мысль о тебе, Осип! В тебе все мое честолюбие, сделать твою будущность счастливой и великой — вот все, чего я еще требую от жизни. И она может быть великой, Осип, потому что твои способности не из обыкновенных, а твоя воля тверда и в дурном и в хорошем. Но есть и другие, опасные качества в твоей натуре, составляющие твое несчастье, а не вину; они должны быть подавлены, если ты не хочешь, чтобы они пересилили тебя и повергли в бездну горя. Я обязан был быть строгим, чтобы обуздать эти опасные наклонности, но нелегко мне это было.
Лицо мальчика пылало. Задыхаясь, следил он за губами отца, как будто читал на них его слова. Наконец, он произнес шепотом, за которым чувствовался с трудом скрываемый восторг:
— Я не смел до сих пор любить тебя, ты был всегда так холоден, так неприступен, и я…
Он остановился и снова взглянул на отца, который обвил его плечо рукою и еще крепче прижал к себе. Их взгляды глубоко проникали в душу друг другу, и голос до сих пор такого сдержанного человека, как Лысенко, прерывался, когда он тихо произнес:
— Ты мое единственное дитя, Осип! Единственное, что мне осталось от мечты и счастья, которые исчезли, как сон, а взамен явилось разочарование и горечь. Тогда я многое потерял и все вынес; но если бы мне пришлось потерять тебя — я не перенес бы этого.
Сын, рыдая, бросился к отцу на грудь, а отец крепко обвил сына руками, как будто хотел удержать его навсегда. В этом горячем, страстном объятии все остальное было ими забыто. Оба забыли, что между ними грозно стояла тень, выступившая из прошедшего, разлучая их. Они оба совершенно не заметили, что дверь комнаты тихонько приотворилась и точно так же опять закрылась. Осип все еще обнимал отца. Вся его робость и сдержанность сразу исчезли и уступили место бурной нежности. Он был увлекательно-мил, и может быть, отец не без основания опасался, чтобы эти ласки не лишили его твердости. Иван Осипович ничего не говорил, но время от времени целовал сына в лоб и не сводил глаз с прелестного, полного жизни лица, которое он крепко прижимал к груди.
Наконец сын тихо произнес:
— А… моя мать?
По лицу отца, казалось, пробежала тень, но он не выпустил сына из объятий.
— Твоя мать покинет Россию, как только убедится, что ты и впредь будешь оставаться вдали от нее, — отвечал он на этот раз без всякой жесткости в голосе, но совершенно твердо. — Ты можешь писать ей; я позволяю переписку с известными ограничениями, но личные встречи я не могу и не должен допускать.
— Отец, подумай…
— Я не могу, Осип, это невозможно!
— Неужели ты до такой степени ненавидишь ее? — с укором спросил юноша. — Ты пожелал развод, а не она, — я узнал это от самой матери.
Губы Ивана Осиповича вздрогнули. Горькие слова у него были на языке. Он хотел возразить, что развод был восстановлением чести, но взглянул на темные вопросительные глаза сына, и слова замерли на его устах. Он не был в состоянии доказывать сыну виновность матери.
— Оставь этот вопрос, — мрачно ответил он. — Я не могу отвечать на него. Может быть, впоследствии ты сам поймешь и оценишь мотивы, руководившие мною; теперь я не могу избавить тебя от тяжелой необходимости сделать выбор — ты должен принадлежать кому-нибудь одному из нас, с другим надо расстаться. Покорись этому не рассуждая, как воле судьбы…
Юноша опустил голову. Он почувствовал, что в настоящую минуту он ничего более не добьется. Он, конечно, знал раньше, что встречи с матерью прекратятся с возвращением его в корпус. Отец дозволил переписку, это была милость, на которую он не смел даже надеяться.