1. Русская классика
  2. Мельников-Печерский П. И.
  3. В лесах
  4. Глава 14 — Часть 1

В лесах

1874

Глава четырнадцатая

На другой день столы работникам и народу справлялись. В горницах весело шел именинный пир. Надивиться не могли Снежковы на житье-бытье Патапа Максимыча… В лесах живет, в захолустье, а пиры задает, хоть в Москве такие.

Провожая Снежковых, Патап Максимыч не только не повел речи про сватовство, но даже намека не сделал, а когда на прощанье Данило Тихоныч завел было речь о том, Патап Максимыч сказал ему:

— Не раненько ль толковать об этом, Данило Тихоныч? Дело-то, кажись бы, не к спеху. Время впереди, подождем, что Бог пошлет. Есть на то воля Божья, дело сделается, нет — супротив Бога как пойдешь?

— Оно, конечно, воля Божия первей всего, — сказал старый Снежков, — однако ж все-таки нам теперь бы желательно ваше слово услышать, по тому самому, Патап Максимыч, что ваша Настасья Патаповна оченно мне по нраву пришлась — одно слово, распрекрасная девица, каких на свете мало живет, и паренек мой тоже говорит, что ему невесты лучше не надо.

— На добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю, что если Михайло Данилыч станет по другим местам искать, так много девиц не в пример лучше моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что не обыкла к вашим городским порядкам.

— Это не беда. Долго ль приобыкнуть! — возразил Снежков. — Нет уж, вы напрямик скажите, Патап Максимыч, можно нам надеяться аль не можно?

— Да чего же тут надеяться-то? — говорил Патап Максимыч. — От меня ни отказу, ни приказу нет. Ведь хоша у нас с вами, Данило Тихоныч, и были разговоры, так ведь это так… Мало ль что за столиком с рюмочками промеж приятелей говорится. Вы не всяко лыко в строку пускайте!.. Опять же было у нас с вами говорено так: если делу тому сделаться, так разве на ту зиму. Стало, и будем ждать той зимы. Там что Господь укажет… А все ж моя Настасья не порогом поперек вам стала, ищите где лучше и на мне не взыщите, коли до той поры Настасье другой жених по мысли найдется. Я воли с нее не снимаю, у девки свой разум в голове, — сама должна о судьбе своей рассудить.

— Как же это понимать надобно, Патап Максимыч? — немного помолчав, спросил Снежков. — Ведь это значит отказ, как длинный шест.

— Где же тут отказ, Данило Тихоныч? — сказал Патап Максимыч. — Никакого отказу вам от меня… Отказ бывает, когда сватовство идет, а разве у нас сватовство в настоящем виде, как следует, было? Разговоры только были. По-приятельски поболтали от нечего делать… Да и тут было сказано — до зимы ожидать… Там, опять-таки говорю я вам, увидим, что Бог даст… И отказывать не отказываю, и обещать не обещаю… Опять же надо прежде Настасью спросить, ведь не мне жить с Михайло Данилычем, а ей: с дочерей я воли не снимаю, хочет — иди с Богом, а не хочет — неволить не стану.

— Помнится мне, в Городце не такие речи я слышал от вас, Патап Максимыч? — с усмешкой промолвил Снежков. — Тогда было, кажись, говорено: «Как захочу, так и сделаю».

Передернуло Патапа Максимыча. Попрек Снежкова задел его за живое. Сверкнули глаза, повернулось было на языке сказать: «Не отдам на срам детище, не потерплю, чтобы голили ее перед чужими людьми…» Но сдержался и молвил с досадой:

— В голове шумело, оттого и соврал. Татарин, что ль, я, девку замуж отдавать, ее не спросясь? Хоть и грешные люди, а тоже христиане.

Распрощались, по-видимому, дружелюбно, но Патап Максимыч понимал, что дружба его со Снежковым ухнула. Не простит ему Данило Тихоныч во веки веков…

* * *

Проводив Снежковых, пошел Патап Максимыч в подклет и там в боковушке Алексея уселся с паломником и молчаливым купцом Дюковым. Был тут и Алексей. Шли разговоры про земляное масло.

— Так и в самом деле в наших местах такая благодать водится? — спрашивал Патап Максимыч паломника.

— Есть, — отвечал Яким Прохорыч. — В большом даже изобилии. И чудное дело, — прибавил он, — сколько стран, сколько земель исходил я на своем веку, а такой слепоты в людях, как здесь, нигде не видывал! Люди живут — хоть бы Ветлугу взять — беднота одна, лес рубят, луб дерут, мочало мочат, смолу гонят — бьются, сердечные, век свой за тяжелой работой: днем недоедят, ночью недоспят… О, как бы не ихняя слепота!.. Стоит только землю лопатой копнуть, и такое тут богатство, что целый свет можно бы обогатить. По золоту ходят, а его не примечают… Бабы у них дресвой полы моют. Не дресвой они моют, червонным золотом… Вот ведь что значит, как человек-от в понятии не состоит! Известно: живут в лесах, людей, которы бы до всего доходили, не видывали… Где им знать?

— Где ж эти самые места? — спросил Патап Максимыч.

— Сказано — на Ветлуге, — отвечал Стуколов.

— Ветлуга-то велика. Ты скажи, которо место, — приставал к паломнику Патап Максимыч.

— Где именно те места, покаместь не скажу, — отвечал Стуколов. — Возьмешься за дело как следует, вместе поедем, либо верного человека пошли со мной.

— Я хоть сейчас готов, — сказал Патап Максимыч.

— Сейчас нельзя, — заметил Стуколов. — Чего теперь под снегом увидишь? Надо ведь землю копать, на дне малых речонок смотреть… Как можно теперь? Коли условие со мной подпишешь, поедем по весне и примемся за работу, а еще лучше ехать около Петрова дня, земля к тому времени просохнет… болотисто уж больно по тамошним местам.

— Летом нельзя мне, — заметил Патап Максимыч. — Да кума могу попросить, Ивана Григорьича. А коли ему недосужно, вот его спосылаю, — прибавил он, показывая на Алексея. — Теперь-то что же надо делать?

— Капиталом войти, потому расходы, — сказал Яким Прохорыч. — Условие надо писать, потом в сроки деньги вносить.

— На что же деньги-то? — спросил Патап Максимыч.

— Мало ль на что, — отвечал Стуколов. — Шурфы бить, то есть пробы в земле делать, землю купить, коли помещичья, а если казенная, в Питере хлопотать, чтобы прииск за нами записали… Да и потом, мало ль на что денег потребуется. Золото даром не дается… Зарой в землю деньги, она и станет тебе оплачивать.

— Да ты расскажи по порядку, как этим делом надо орудовать, как его в ход-от пустить? — допрашивал паломника Патап Максимыч. — Хоть наше дело не то, чтобы луб драть, однако ж по этому делу, что про лыкодеров ты молвил, то и к нашему брату пристало: в понятии не состоим, взяться не умеем.

— То-то и есть! — сказал Стуколов. — Без умелых людей как за такое дело приниматься? Сказано: «Божьей волей свет стоит, человек живет уменьем». Досужество да уменье всего дороже… Вот ты и охоч золото добывать, да не горазд — ну и купи досужество умелых людей.

— Да как его купить-то? — усмехнувшись, молвил Патап Максимыч. — На базаре не продают.

— Вот что, — сказал Стуколов, — складчину надо сделать, компанию этакую. Слыхал про компании, что складочными деньгами дела ведут?

— Как не слыхать? — молвил Патап Максимыч. — Только в этом деле, сказывают, много греха живет — обижают.

— На то глаза во лбу да ум в мозгу, чтоб не обидели, — отвечал Стуколов. — Видишь ли: чтоб начать дело, нужен капитал, примером тысяч в пятьдесят серебром.

— В пятьдесят! — воскликнул Патап Максимыч. — Эк тебя!.. Ровно про полтину сказал. Пятьдесят тысяч деньги, брат, не малые, зря не валяются… Эко слово молвил! Пятьдесят тысяч!.. Да у меня, брат, и половины таких денег в ларце-то не найдется, да если и кума, и Михайлу Васильича взять, так и всем нам пятидесяти тысяч наличными не набрать. У нас ведь обороты, торговля… У торгового человека наличными деньги не лежат. А заведенных дел ради твоего золота я не нарушу… Что-то еще там на Ветлуге будет, а заведенное дело изведано — с ним идешь наверняка. Хоть и сулишь ты горы золота, однако же я скажу тебе, Яким Прохорыч, что домашний теленок не в пример дороже заморской коровы.

— Так как же, Патап Максимыч, будет наше дело? — после минутного молчания спросил Стуколов.

— Да уж, верно, так и будет, что твои блины отложить до другого дня. Неподходящая сумма, — отвечал Патап Максимыч.

— Меньше нельзя, — равнодушно отвечал Стуколов. — Пятидесяти тысяч не пожалеешь — миллионами будешь ворочать… Слыхал, как в Сибири золотом разживаются?

— Слыхать-то слыхал, — отвечал Патап Максимыч. — Да ведь то Сибирь, место по этой части насиженное, а здесь внове, еще Бог знает как пойдет.

— Ветлужские прииски богаче сибирских — верь моему слову, — сказал Стуколов. — Гляди…

И вынул паломник из замшевого мешка полгорсти золотого песку и стал пересыпать его. Глаза так и загорелись у Патапа Максимыча. Закусил он губу.

— Этой благодати на Ветлуге больше, чем в Сибири, — говорил Стуколов, — а главное, здешняя сторона нетронутая, не то что Сибирь… Мы первые, мы сметанку снимем, а после нас другие хлебай простоквашу…

— Да впрямь ли ты это на Ветлуге нашел? — спросил Патап Максимыч, не спуская глаз с золотой струи, падавшей из рук паломника.

— Божиться, что ль, тебе?.. Образ со стены тащить? — вспыхнул Стуколов. — И этим тебя не уверишь… Коли хочешь увериться, едем сейчас на Ветлугу. Там я тебя к одному мужичку свезу, у него такое же маслице увидишь, и к другому свезу, и к третьему.

— Что ж, это можно, — сказал Патап Максимыч. — Сколько ж денег потребуется?

— Да покаместь гроша не потребуется, — отвечал Стуколов. — Пятьдесят тысяч надо не сразу, не вдруг. Коли дело плохо пойдет, кто нам велит деньги сорить по-пустому? Вот как тебе скажу — издержим мы две аль три тысячи на ассигнации, да если увидим, что выгоды нет, вдаль не поедем, чтоб не зарваться…

— Две либо три тысячи! — раздумывал Патап Максимыч. — Ну это еще туда-сюда… На этом можно помириться. А насчет пятидесяти серебра — нет, брат, шалишь, мамонишь.

— Как вперед загадывать? — отвечал Яким Прохорыч. — Может статься, и много меньше пятидесяти тысяч положишь, а года в два миллион наживешь.

— Уж и миллион? Не широко ль загинаешь? — перебил Патап Максимыч.

— Не один миллион, три, пять, десять наживешь, — с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота на Ветлуге, говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я — человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня с дива руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что на все на это дело нужно сто тысяч серебром.

— Значит, это дело надо оставить, — махнув рукой, сказал Патап Максимыч. — Сто тысяч!.. Эк у него тысячи-то — ровно парена репа…

— А ты слушай, речи не перебивай, — прервал его Стуколов. — Наличными на первый раз — сказал я тебе — две либо три тысячи ассигнациями потребуется.

— Хоть убей — в толк не возьму, — возразил Патап Максимыч. — Про какие же сто тысяч поминаешь?

— Да ты не перебивай моей речи, а то ввек с тобой не столкуешься, — с досадой молвил Стуколов. — Сто тысяч!.. Эти сто тысяч надо делить на сто паев, по тысяче рублей пай. Понимаешь?

— Дальше что? — молвил Патап Максимыч.

— Пятьдесят паев ты себе возьми, вложивши за них пятьдесят тысяч, — продолжал Яким Прохорыч. — Не теперь, а после, по времени, ежели дело на лад пойдет. Не сможешь один, товарищей найди: хоть Ивана Григорьича, что ли, аль Михайлу Васильича. Это уж твое дело. Все барыши тоже на сто паев — сколько кому достанется.

— Ладно, хорошо, а другие-то пятьдесят паев куда? — спросил Патап Максимыч.

— Епископу Софронию, — отвечал паломник.

— Даром?

— Даром.

— И половина барышей ему? — спросил Патап Максимыч.

— Конечно.

— Жирно, брат, съест! — возразил Патап Максимыч. — Нет, Яким Прохорыч, нечего нам про это дело и толковать. Не подходящее, совсем пустое дело!.. Как же это? Будь он хоть патриарх, твой Софрон, а деньги в складчину давай, коли барышей хочешь… А то — сам денег ни гроша, а в половине… На что это похоже?.. За что?

— А за то, что он первый опознал про такое богатство, — отвечал Стуколов. — Вот, положим, у тебя теперь сто тысяч в руках, да разве получишь ты на них миллионы, коль я не укажу тебе места, не научу, как надо поступать? Положим, другой тебя и научит всем порядкам: как заявлять прииски, как закрепить их за собой… А где копать-то станешь?.. В каком месте прииск заявишь?.. За то, чтобы знать, где золото лежит, давай деньги епископу… Да и денег не надо — барыши пополам.

Задумался Патап Максимыч.

— Было бы с него и десяти паев, — сказал он. — Право, больше не стоит — сам посуди, Якимушко.

— Меньше половины нельзя, — решительно ответил Стуколов. — У него в Калужской губернии такое же дело заводится, тоже на пятидесяти паях. Землю с золотом покупают теперь у помещика тамошнего, у господина Поливанова, может, слыхал. Деньги дали тому господину немалые, а епископ своих копейки не истратил.

— Ну пускай бы уж его пятнадцать паев взял. Больше, право, обидно будет, — сказал Патап Максимыч.

— Как сказано, так и будет, а не хочешь, других охотников до золота найдем, — спокойно ответил Стуколов.

И, вынув опять замшевый мешок, посыпал из него песок себе на руку перед Патапом Максимычем.

Не раз и не два такие разговоры велись у Патапа Максимыча с паломником, и все в подклете, все в Алексеевой боковуше. Были при тех переговорах и кум Иван Григорьич, и удельный голова Михайло Васильич. Четыре дня велись у них эти переговоры, наконец решился Патап Максимыч взяться за дело.

Решили до поры до времени про затеваемое дело никому не сказывать. Стуколов говорил, что если пойдет оно в огласку — пиши пропало. В сибирских тайгах, по его словам, зачастую бывает, что один отыщет прииск, да ненароком проболтается, другой тотчас подхватит его на свое имя. После Масленицы Патап Максимыч обещался съездить на Ветлугу вместе с паломником повидать мужиков, про которых тот говорил, и, ежели дело окажется верным, написать со Стуколовым условие, отсчитать ему три тысячи ассигнациями, а затем, если дело в ход пойдет и окажутся барыши, давать ему постепенно до пятидесяти тысяч серебром.

Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает, как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок же я в поле какой!..»

* * *

На первой неделе Великого поста Патап Максимыч выехал из Осиповки со Стуколовым и с Дюковым. Прощаясь с женой и дочерьми, он сказал, что едет в Красную рамень на крупчатные свои мельницы, а оттуда проедет в Нижний да в Лысково и воротится домой к Середокрестной неделе, а может, и позже. Дом покинул на Алексея, хотя при том и Пантелею наказал глядеть за всем строже и пристальней.

Накануне отъезда, вечером, после ужина, когда Стуколов, Дюков и Алексей разошлись по своим углам, Аксинья Захаровна, оставшись с глазу на глаз с мужем, стала ему говорить:

— Максимыч, не серчай ты на меня, кормилец, коли я что не по тебе молвлю, выслушай ты меня, ради Христа.

— Чего еще надо? — взглянув на жену исподлобья, спросил Патап Максимыч.

— Завтра уедешь ты?..

— Ну?

— На кого же дом-от покидаешь? Прежде Савельич, Царство ему Небесное, был, за всем, бывало, приглядит, теперь-то кто?

— Кто на его месте… Не могла догадаться? — сказал Патап Максимыч.

— Алексей Трифоныч, значит? — тихо проговорила Аксинья Захаровна.

— Что ж, по-твоему, на Никифора, что ли, дом-от покинуть? — рявкнул Патап Максимыч. — Так он в неделю весь его пропьет да и тебя самое в кабаке заложит.

— Про этого врага у меня и помышленья нет, Максимыч, — плаксиво отвечала Аксинья Захаровна. — Себя сгубил, непутный, да и с меня головоньку снимает, из-за него только попреки одни… Век бы его не видела!.. Твоя же воля была оставить Микешку. Хоть он и брат родной мне, да я бы рада была радешенька на сосне его видеть… Не он навязался на шею мне, ты, батько, сам его навязал… Пущай околел бы его где-нибудь под кабаком, ох бы не молвила… А еще попрекаешь!

— Замолола!.. Пошла без передышки в пересыпку! — хмурясь и зевая, перебил жену Патап Максимыч. — Будет ли конец вранью-то? Аль и в самом деле бабьего вранья на свинье не объедешь?.. Коли путное что хотела сказать — говори скорей, — спать хочется.

— Да я все насчет Алексея Трифоныча, — робко молвила Аксинья Захаровна.

— Что еще такое?

— Да как прикажешь: сюда ли ему без тебя обедать ходить аль в подклет ему относить? — спрашивала Аксинья Захаровна.

— И здесь места не просидит, пущай с вами обедает, — сказал Патап Максимыч.

— Ладно ль это будет, кормилец? Сам посуди, что люди зачнут говорить: хозяин в отлучке, дочери невесты, молодой парень с ними ест да пьет… И не знай чего наскажут! — говорила Аксинья Захаровна.

— Не смеют!.. — решительно сказал Патап Максимыч. — Да и парень не такой, чтобы вздумал нехорошее дело… Не из таких, что, где пьют да едят, тут и пакостят… Бояться нечего.

— Да так-то оно так, Максимыч, — отвечала Аксинья Захаровна. — А все бы лучше, кабы он в подклете обедал и без тебя бы наверх не ходил… Что ему здесь делать?.. Не веришь ты, кормилец, все сердечушко изныло у меня…

— Да отвяжись ты совсем, — с нетерпением крикнул Патап Максимыч, — ну, пущай его в подклете обедает!.. Ты этого парня понять не можешь. Другого такого не сыщешь… Можешь ли ты знать, какие я насчет его мысли имею?

— Как я могу знать, Максимыч? — отвечала Аксинья Захаровна. — Где же мне?

— Так, значит, и молчи, — ответил Патап Максимыч.

— Да что ж такое?.. Какие у тебя мысли про Алексея Трифоныча? — заискивающим голосом спросила Аксинья Захаровна.

— О чем не сказывают, про то не допытывайся, — ответил Патап Максимыч. — Придет время, скажу… а теперь спать пора.

У Патапа Максимыча в самом деле новые мысли в голове забродили. Когда он ходил взад и вперед по горницам, гадая про будущие миллионы, приходило ему и то в голову, как дочерей устроить. «Не Снежковым чета женихи найдутся, — тогда думал он, — а все ж не выдам Настасью за такого шута, как Михайло Данилыч… Надо мне людей богобоязненных, благочестивых, не скоморохов, что теперь по купечеству пошли. Тогда можно и небогатого в зятья принять, богатства на всех хватит».

И попал ему Алексей на ум.

Если бы Настя знала да ведала, что промелькнуло в голове родителя, не плакала бы по ночам, не тосковала бы, вспоминая про свою провинность, не приходила бы в отчаянье, думая про то, чему быть впереди…

* * *

Собрались в путь-дорогу. Пробыв день-другой на мельницах в Красной рамени, Патап Максимыч со спутниками поехал на Ветлугу прямою дорогой через Лыковщину. Надобно было верст восемьдесят ехать лесами, где проезжих дорог не бывало, только одни узкие тропы меж высоких сугробов проложены. По тем тропам лесники в зимницы ездят и вывозят к Керженцу для сплава нарубленный лес. Сторона та совсем не жилая, летом нет по ней ни езду конного, ни ходу пешего, только на зиму переселяются туда лесники и живут в дремучих дебрях до лесного сплава в половодье.

Поехали путники в двоих санях, каждые тройкой гусем запряжены. Иначе и ездить нельзя по лесным тропам. Сначала путь шел торный, — по этому пути обозы из Красной рамени в Лысково ходят, — но когда переехали Керженец и попали в лесную глушь, что тянется до самой Ветлуги и дальше за нее, езда стала затруднительна. Седоки то и дело задевали головами за ветки деревьев, и их засыпало снегом, которым точно в саваны окутаны стояли сосны и ели, склонясь над тропою. Чуть не через каждые полторы-две версты приходилось останавливаться и отгребаться от снега. Тропа была неровная, сани то и дело наклонялись то на одну, то на другую сторону, и седокам частенько приходилось вываливаться и потом, с трудом выбравшись из сугроба, общими силами поднимать свалившиеся набок сани. Тропа все одна, нет своротов ни направо ни налево, и нет никаких признаков близости человека: ни осека [Изгородь или прясла, отделяющие лес от поля. Ее городят в лесных местах, чтобы пасущийся скот не забрел на хлеб.], ни просеки, ни даже деревянного двухсаженного креста, каких много наставлено по заволжским лесам, по обычаю благочестивой старины [За Волгой, на дорогах, в полях и лесах, особенно на перекрестках, стоят высокие, сажени в полторы или две, осьмиконечные кресты, иногда по нескольку рядом. Есть обычай тайно от всех срубить крест и ночью поставить его на перекрестке. Кто перед тем крестом помолится, того молитва пойдет за срубившего крест.]. И никакого звука. Разве только затрещит рябчик, перелетая с дерева на дерево, либо забурчит вдали глухарь да заскрипит надломленное дерево, качаемое ветром. Заячьи и волчьи следы частенько пересекают тропу, иногда попадается след раздвоенных копыт дикой коровы [Так за Волгой называют лосей.] либо широкой лапы лесного боярина Топтыгина, согнанного с берлоги охотниками.

Перебравшись за Керженец, путникам надо было выбраться на Ялокшинский зимняк, которым ездят из Лысково в Баки, выгадывая тем верст пятьдесят против объездной проезжей дороги на Дорогучу. Но вот едут они два часа, три часа, давно бы надо быть на Ялокшинском зимняке, а его нет как нет. Едут, едут, на счастье, тепло стало, а то бы плохо пришлось. Не дается зимняк, да и полно. А лошади притомились.

— Да туда ль мы едем? — спросил Патап Максимыч сидевшего на козлах работника. — Коим грехом не заблудились ли?

— Где заблудиться, Патап Максимыч! — отвечал работник. — Дорога одна, своротов нет, сами видели.

— Да в Белкине-то хорошо ли ты расспросил у мужиков про дорогу?

— Как же не расспросить, все расспросил как следует. Сказали: как проедешь осек, держи направо до крестов, а с крестов бери налево, тут будет сосна, раскидистая такая, а верхушка у ней сухая, от сосны бери направо… Так мы и ехали.

— У крестов сворачивали? — спрашивал Патап Максимыч.

— Как же не сворачивать, направо своротил, как было сказано.

— И у сосны сворачивал.

— И у сосны своротил, — ответил работник. — На ней еще ясак вырублен, должно быть, бортовое дерево. Тут только вот одного не вышло против того, что сказывали ребята в Белкине.

— А что говорили ребята? — спросил Патап Максимыч.

— Да сказывали: будет маленький долок, и как-де переедешь долок, сосна будет с обеих сторон отесанная, а тут и Керженец.

— Ну?

— Долок-от был, еще мы вывалились тут, а тесаной сосны не видать, ан на Керженец выехали.

— Стало быть, тут мы и спутались! — закричал, разгорячась, Патап Максимыч. — Чтоб тебе высохнуть, дурьи твои глаза! Зачем тесану сосну прозевал?

— Да не было ее, Патап Максимыч, — отвечал оторопевший работник. — Не родить же ее мне, коли нет.

— Да ведь тебе белкински ребята говорили: держи на сосну. Для че не держал? — кричал Патап Максимыч.

— Да где ж мне ее взять, сосну-то? Ведь не спрятал я ее. Что ж мне делать, коли нет ее, — жалобно голосил работник. — Разве я тому делу причинен? Дорога одна была, ни единого сворота.

— Да сосна-то где? — закричал Патап Максимыч, хватив увесистым кулаком работника по загорбку.

— Может статься, срубили, — пропищал, нагнувшись на передок, работник.

— Срубили! Коему лешему порчену сосну рубить, коль здорового леса видимо-невидимо! — орал Патап Максимыч. — Стой, чертова образина!

Работник остановил лошадей. Понурив головы, они тяжело дышали, пар так и валил с них. Патап Максимыч вылез из своих саней и подошел к задним, где сидел Стуколов. Молчаливый Дюков, уткнув голову в широкий лисий малахай, спал мертвым сном.

— Так и есть, заблудились, — сказал Патап Максимыч паломнику. — Что тут станешь делать?

— Да сам-то ты езжал ли прежде по этим дорогам? — спросил его Стуколов.

— Сроду впервые, — отвечал Патап Максимыч.

— И работники не езжали? — спросил Стуколов.

— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь, что такое: выехали — еще не брезжилось, а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!

— В сибирских тайгах то ли бывает, — отозвался паломник. — По неделям плутают, случается, что и голодной смертью помирают…

— Голодом помереть не помрем, пирогов да всякой всячины у нас, пожалуй, на неделю хватит, — спокойно отвечал Патап Максимыч. — И лошадям корму взято довольно. А заночевать в лесу придется… Хоть бы зимница какая попалась… Ночью-то волки набегут: теперь им голодно. Пора же такая, что волки стаями рыщут. Завтра ихний день: звериный царь именинник [День 18 февраля (память святого Льва, папы римского) в заволжском простонародье зовется львиным днем. Это по тамошнему поверью праздник звериного царя, его именины. На свои именины лев все разрешает своим подданным. К этому дню волки свадьбы свои пригоняют.].

— Бог милостив, — промолвил паломник. — И не из таких напастей Господь людей выносит… Не суетись, Патап Максимыч, — надо дело ладом делать. Сам я глядел на дорогу: тропа одна, поворотов, как мы от паленой с верхушки сосны отъехали, в самом деле ни единого не было. Может, на эту зиму лесники ину тропу пробили, не прошлогоднюю. Это и в сибирских тайгах зачастую бывает… Не бойся — со мной матка есть, она на путь выведет. Не бойся, говорю я тебе.

— Какая тут матка? Бредишь ты, что ли? — с досадой молвил Патап Максимыч. — Тут дело надо делать, а он про свою матку толкует.

— Вот она, — сказал Стуколов, вынимая из дорожного кошеля круглую деревянную коробку с компасом. — Не видывал? То-то… та матка корабли водит, без нее, что в море, что в пустыне аль в дремучем лесу, никак невозможно, потому она все стороны показывает и сбиться с пути не дает. В Сибири в тайгу без матки не ходят, без нее беда, пропадешь.

Стуколов показал Патапу Максимычу стороны света и объяснил употребление компаса.

— Ишь ты премудрость какая!.. До чего только люди не доходят, — удивился Патап Максимыч. — Ну, как же нам дорогу твоя матка покажет?

— Да нам как надо ехать-то, в котору сторону? — спросил Стуколов.

— На полуночник [То есть северо-восток. В Заволжье так зовут стороны света и ветры: сивер – N, полуночник – NO, восток – O, обедник – SO, полдень – S, верховник или летник – SW, закат – W, осенник – NW.], — отвечал Патап Максимыч.

— А мы на сивер чешем, маленько даже к осеннику подаемся. Сбились, значит.

— Сбились!.. Я и без матки твоей знаю, что сбились, — насмешливо и с досадой отвечал Патап Максимыч. — Теперь ты настоящую дорогу укажи.

— Этого нельзя, надо все дороги знать, тогда с маткой иди куда хочешь…

— Так прячь ее в кошель. Пустое дело, значит. Как же тут быть? — говорил Патап Максимыч.

— Да поедем куда дорога ведет, тропа видная, торная, куда-нибудь да выведет, — говорил Стуколов.

— Вестимо, выведет, — отозвался Патап Максимыч. — Да куда выведет-то? Ночь на дворе, а лошади, гляди, как устали. Придется в лесу ночевать… А волки-то?

— Бог милостив, — отвечал Стуколов. — Топор есть с нами?

— Как топору не быть? Есть, — сказал Патап Максимыч.

— Сучьев нарубим, костры зажжем, волки не подойдут: всякий зверь боится огня.

Так и решили заночевать. Лошадей выпрягли, задали им овса. Утоптали вокруг снег и сделали привал. Топоров оказалось два, работники зачали сучья да и валежник рубить, костры складывать вокруг привала и, когда стемнело, зажгли их. Патап Максимыч вытащил из саней большую кожаную кису, вынул из нее хлеба, пирогов, квашеной капусты и медный кувшин с квасом. Устроили постную трапезу: тюри с луком накрошили, капусты с квасом, грибов соленых. Хоть невкусно, да здорово поужинали. И бутылочка нашлась у запасливого Патапа Максимыча. Роспили…

Ночь надвигалась. Красное зарево костров, освещая низины леса, усиливало мрак в его вершинах и по сторонам. С треском горевших ветвей ельника и фырканьем лошадей смешались лесные голоса… Ровно плачет ребенок, запищал где-то сыч, потом вдали послышался тоскливый крик, будто человек в отчаянном боренье со смертью зовет себе на помощь: то были крики пугача… [Филин.] Поближе завозилась в вершине сосны векша, проснувшаяся от необычного света, едва слышно перепрыгнула она на другое дерево, потом на третье и все дальше и дальше от людей и пылавших костров… Чуть стихло, и вот доносится издали легкий хруст сухого валежника: то кровожадная куница осторожно пробирается из своего дупла к дереву, где задремал глупый красноглазый тетерев. Еще минута тишины, и в вершине раздался отрывистый, жалобный крик птицы, хлопанье крыльев, и затем все смолкло: куница поймала добычу и пьет горячую кровь из перекушенного горла тетерева… Опять тишь, опять глубокое безмолвие, и вдруг слышится точно кошачье прысканье: это рысь, привлеченная из чащи чутьем, заслышавшая присутствие лакомого мяса в виде лошадей Патапа Максимыча. Но огонь не допускает близко зверя, и вот рысь сердится, мурлычет, прыскает с досадой, сверкая круглыми зелеными глазами, и прядает кисточками на концах высоких, прямых ушей… Опять тишь, и вокруг либо заверещит бедный зайчишка, попавший в зубы хищной лисе, либо завозится что-то в ветвях: это сова поймала спавшего рябчика… Лесные обитатели живут не по-нашему — обедают по ночам…

Но вот вдали, за версту или больше, заслышался вой, ему откликнулся другой, третий вой — все ближе и ближе.

Смолк, и послышалось пряданье зверей по насту, ворчанье, стук зубов… Ни один звук не пропадет в лесной тиши.

— Волки! — боязливо прошептал Патап Максимыч, толкая в бок задремавшего Стуколова.

Дюков и работники давно уже спали крепким сном.

— А?.. что?.. — промычал, приходя в себя, Стуколов. — Что ты говоришь?

— Слышишь? Воют, — говорил смутившийся Патап Максимыч.

— Да, воют… — равнодушно отвечал Стуколов. — Эк их что тут! Чуют мясо, стервецы!

— Беда! — шепотом промолвил Патап Максимыч.

— Какая же беда? Никакой беды нет… А вот побольше огня надо… Эй вы, ребята! — крикнул он работникам. — Проснись!.. Эка заспались!.. Вали на костры больше!

Работники встали неохотно и вместе со Стуколовым и самим Патапом Максимычем навалили громадные костры. Огонь стал было слабее, но вот заиграли пламенные языки на хвое, и зарево разлилось по лесу пуще прежнего.

— Видимо-невидимо!.. — говорил оторопевший Патап Максимыч, слыша со всех сторон волчьи голоса.

Зверей уж можно было видеть. Освещенные заревом, они сидели кругом, пощелкивая зубами. Видно, в самом деле они справляли именины звериного царя.

— Ничего, — успокоивал Стуколов, — огонь бы только не переводился. То ли еще бывает в сибирских тайгах!..

В самом деле, волки никак не смели близко подойти к огню, хоть их, голодных, и сильно тянуло к лошадям, а пожалуй, и к людям.

— Эх, ружья-то нет: пугнуть бы серых, — молвил Стуколов.

— Молчи ты, какое тут еще ружье! Того и гляди сожрут… — тревожно говорил Патап Максимыч. — Глянь-ка, глянь-ка, со всех сторон навалило!.. Ах ты, Господи, Господи!.. Знать бы да ведать, ни за что бы не поехал… Пропадай ты и с Ветлугой своей!..

А волки все близятся, было их до пятидесяти, коли не больше. Смелость зверей росла с каждой минутой: не дальше как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб на зуб не попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал, как в лихорадке. Растолкали Дюкова, тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием:

— Волки, никак!

Без малого час времени прошел, а путники все еще сидели в осаде. До света оставаться в таком положении было нельзя: тогда, пожалуй, и костры не помогут да не хватит и заготовленного валежника и хвороста на поддержание огня. Но паломник человек бывалый, недаром много ходил по белу свету. Когда волки были уже настолько близко, что до любого из них палкой можно было добросить, он расставил спутников своих по местам и велел, по его приказу, разом бросать в волков изо всей силы горящие лапы [Горящие ветви хвойного леса; во время лесных пожаров они переносятся ветром на огромные расстояния.].

— Раз… два… три!.. — крикнул Стуколов, и горящие лапы полетели к зверям.

Те отскочили и сели подальше, щелкая зубами и огрызаясь.

— Раз… два… три!.. — крикнул паломник, и, выступив за костры, путники еще пустили по горящей лапе.

Завыли звери, но когда Стуколов, схватив чуть не саженную пылающую лапу, бросился с нею вперед, волки порскнули вдаль, и через несколько минут их не было слышно.

— Теперь не прибегут, — молвил паломник, надевая шубу и укладываясь в сани.

— Дошлый же ты человек, Яким Прохорыч, — молвил Патап Максимыч, когда опасность миновалась. — Не будь тебя, сожрали бы они нас.

Паломник не отвечал. Завернувшись головой в шубу, он заснул богатырским сном.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я