Неточные совпадения
Но человек часто думает ошибочно: внук Степана Михайловича Багрова рассказал мне с большими подробностями историю своих детских годов; я записал его рассказы с возможною точностью,
а как они служат продолжением «Семейной хроники», так счастливо обратившей на себя внимание читающей публики,
и как рассказы эти представляют довольно полную историю дитяти, жизнь человека в детстве, детский мир, созидающийся постепенно под влиянием ежедневных новых впечатлений, —
то я решился напечатать записанные мною рассказы.
Прежние лица «Хроники» выходят опять на сцену,
а старшие,
то есть дедушка
и бабушка, в продолжение рассказа оставляют ее навсегда…
Ведь ты только мешаешь ей
и тревожишь ее,
а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать
и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать все что может для моего спасенья, —
и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь
и спину голыми руками,
а если
и это не помогало,
то наполняла легкие мои своим дыханьем —
и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу
и говорить,
и даже поправлялся на некоторое время.
Но самое главное мое удовольствие состояло в
том, что приносили ко мне мою милую сестрицу, давали поцеловать, погладить по головке,
а потом нянька садилась с нею против меня,
и я подолгу смотрел на сестру, указывая
то на одну,
то на другую мою игрушку
и приказывая подавать их сестрице.
Наконец, «Зеркало добродетели» перестало поглощать мое внимание
и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне захотелось почитать других книжек,
а взять их решительно было негде;
тех книг, которые читывали иногда мой отец
и мать, мне читать не позволяли.
Книжек всего было двенадцать,
и те не по порядку,
а разрозненные.
Я вслушивался в беспрестанные разговоры об этом между отцом
и матерью
и наконец узнал, что дело уладилось: денег дал
тот же мой книжный благодетель С.
И. Аничков,
а детей,
то есть нас с сестрой, решились завезти в Багрово
и оставить у бабушки с дедушкой.
Люди принялись разводить огонь: один принес сухую жердь от околицы, изрубил ее на поленья, настрогал стружек
и наколол лучины для подтопки, другой притащил целый ворох хворосту с речки,
а третий, именно повар Макей, достал кремень
и огниво, вырубил огня на большой кусок труту, завернул его в сухую куделю (ее возили нарочно с собой для таких случаев), взял в руку
и начал проворно махать взад
и вперед, вниз
и вверх
и махал до
тех пор, пока куделя вспыхнула; тогда подложили огонь под готовый костер дров со стружками
и лучиной —
и пламя запылало.
Евсеич приготовил мне самое легонькое удилище
и навязал тонкую лесу с маленьким крючком; он насадил крошечный кусочек мятого хлеба, закинул удочку
и дал мне удилище в правую руку,
а за левую крепко держал меня отец:
ту же минуту наплавок привстал
и погрузился в воду, Евсеич закричал: «Тащи, тащи…» —
и я с большим трудом вытащил порядочную плотичку.
Между
тем к вечеру пошел дождь, дорога сделалась грязна
и тяжела; высунувшись из окошка, я видел, как налипала земля к колесам
и потом отваливалась от них толстыми пластами; мне это было любопытно
и весело,
а лошадкам нашим накладно,
и они начинали приставать.
Отец как-то затруднялся удовлетворить всем моим вопросам, мать помогла ему,
и мне отвечали, что в Парашине половина крестьян родовых багровских,
и что им хорошо известно, что когда-нибудь они будут опять наши; что его они знают потому, что он езжал в Парашино с тетушкой, что любят его за
то, что он им ничего худого не делал,
и что по нем любят мою мать
и меня,
а потому
и знают, как нас зовут.
Отец улыбнулся
и отвечал, что похоже на
то; что он
и прежде слыхал об нем много нехорошего, но что он родня
и любимец Михайлушки,
а тетушка Прасковья Ивановна во всем Михайлушке верит; что он велел послать к себе таких стариков из багровских, которые скажут ему всю правду, зная, что он их не выдаст,
и что Миронычу было это невкусно.
Мироныч отвечал, что один пасется у «Кошелги»,
а другой у «Каменного врага»,
и прибавил: «Коли вам угодно будет, батюшка Алексей Степаныч, поглядеть господские ржаные
и яровые хлеба
и паровое поле (мы завтра отслужим молебен
и начнем сев),
то не прикажете ли подогнать туда табуны?
Я многого не понимал, многое забыл,
и у меня остались в памяти только отцовы слова: «Не вмешивайся не в свое дело, ты все дело испортишь, ты все семейство погубишь, теперь Мироныч не тронет их, он все-таки будет опасаться, чтоб я не написал к тетушке,
а если пойдет дело на
то, чтоб Мироныча прочь,
то Михайлушка его не выдаст.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные
и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный
и распорядительный, заботливый о господском
и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает
и потворствует своей родне
и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг,
и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде
и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской,
а наживает большие деньги от дегтя
и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев,
то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя
и покупкою у башкирцев кож разного мелкого
и крупного скота; что хотя хозяевам маленько
и обидно, ну, да они богаты
и получают большие барыши.
Наконец вышла мать
и спросила: «Где же ваша нянька?» Агафья выскочила из коридора, уверяя, что только сию минуту отошла от нас, между
тем как мы с самого прихода в залу ее
и не видали,
а слышали только бормотанье
и шушуканье в коридоре.
«Ну, так ты нам скажи, невестушка, — говорила бабушка, — что твои детки едят
и чего не едят:
а то ведь я не знаю, чем их потчевать; мы ведь люди деревенские
и ваших городских порядков не знаем».
Едва мы успели его обойти
и осмотреть, едва успели переговорить с сестрицей, которая с помощью няньки рассказала мне, что дедушка долго продержал ее, очень ласкал
и, наконец, послал гулять в сад, — как прибежал Евсеич
и позвал нас обедать; в это время,
то есть часу в двенадцатом, мы обыкновенно завтракали,
а обедали часу в третьем; но Евсеич сказал, что дедушка всегда обедает в полдень
и что он сидит уже за столом.
Дедушка приказал нас с сестрицей посадить за стол прямо против себя,
а как высоких детских кресел с нами не было,
то подложили под нас кучу подушек,
и я смеялся, как высоко сидела моя сестрица, хотя сам сидел не много пониже.
С этих пор я заметил, что мать сделалась осторожна
и не говорила при мне ничего такого, что могло бы меня встревожить или испугать,
а если
и говорила,
то так тихо, что я ничего не мог расслышать.
За обедом нас всегда сажали на другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких подушках; иногда он бывал весел
и говорил с нами, особенно с сестрицей, которую называл козулькой;
а иногда он был такой сердитый, что ни с кем не говорил; бабушка
и тетушка также молчали,
и мы с сестрицей, соскучившись, начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал;
то же делала нянька Агафья с моей сестрицей.
Она, например, не понимала, что нас мало любят,
а я понимал это совершенно; оттого она была смелее
и веселее меня
и часто сама заговаривала с дедушкой, бабушкой
и теткой; ее
и любили за
то гораздо больше, чем меня, особенно дедушка; он даже иногда присылал за ней
и подолгу держал у себя в горнице.
Выслушав ее, он сказал: «Не знаю, соколик мой (так он звал меня всегда), все ли правда тут написано;
а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок, всего версты четыре, да
и запоздал; поднялся буран, лошаденка была плохая, да
и сам он был плох; показалось ему, что он не по
той дороге едет, он
и пошел отыскивать дорогу, снег был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке — так его снегом там
и занесло.
Нянька Агафья плакала,
и мне было очень ее жаль,
а в
то же время она все говорила неправду; клялась
и божилась, что от нас
и денно
и нощно не отходила
и ссылалась на меня
и на Евсеича.
Я даже слышал, как мой отец пенял моей матери
и говорил: «Хорошо, что батюшка не вслушался, как ты благодарила сестру Аксинью Степановну,
и не догадался,
а то могла бы выйти беда.
Наконец мы совсем уложились
и собрались в дорогу. Дедушка ласково простился с нами, перекрестил нас
и даже сказал: «Жаль, что уж время позднее,
а то бы еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми было беспокойно жить; ну, да я пристрою ей особую горницу». Все прочие прощались не один раз; долго целовались, обнимались
и плакали. Я совершенно поверил, что нас очень полюбили,
и мне всех было жаль, особенно дедушку.
Погода стояла мокрая или холодная, останавливаться в поле было невозможно,
а потому кормежки
и ночевки в чувашских, мордовских
и татарских деревнях очень нам наскучили; у татар еще было лучше, потому что у них избы были белые,
то есть с трубами,
а в курных избах чуваш
и мордвы кормежки были нестерпимы: мы так рано выезжали с ночевок, что останавливались кормить лошадей именно в
то время, когда еще топились печи; надо было лежать на лавках, чтоб не задохнуться от дыму, несмотря на растворенную дверь.
Я помню, что гости у нас тогда бывали так веселы, как после никогда уже не бывали во все остальное время нашего житья в Уфе,
а между
тем я
и тогда знал, что мы всякий день нуждались в деньгах
и что все у нас в доме было беднее
и хуже, чем у других.
Энгельгардт вздумал продолжать шутку
и на другой день, видя, что я не подхожу к нему, сказал мне: «
А, трусишка! ты боишься военной службы, так вот я тебя насильно возьму…» С этих пор я уж не подходил к полковнику без особенного приказания матери,
и то со слезами.
За несколько времени до назначенного часа я уже не отходил от дяди
и все смотрел ему в глаза;
а если
и это не помогало,
то дергал его за рукав, говоря самым просительным голосом: «Дяденька, пойдемте рисовать».
Дядя, как скоро садился сам за свою картину, усаживал
и меня рисовать на другом столе; но учение сначала не имело никакого успеха, потому что я беспрестанно вскакивал, чтоб посмотреть, как рисует дядя;
а когда он запретил мне сходить с места,
то я таращил свои глаза на него или влезал на стул, надеясь хоть что-нибудь увидеть.
А сколько силы
и теплоты в приведенной мною песне, несмотря на неприличную для крестьянина книжность некоторых слов
и выражений, хотя это извиняется
тем, что песню написал какой-то грамотей!
Это забавляло всех; общий смех ободрял меня,
и я позволял себе говорить такие дерзости, за которые потом меня же бранили
и заставляли просить извинения;
а как я, по ребячеству, находил себя совершенно правым
и не соглашался извиняться,
то меня ставили в угол
и доводили, наконец, до
того, что я просил прощения.
Чувство собственности, исключительной принадлежности чего бы
то ни было, хотя не вполне, но очень понимается дитятей
и составляет для него особенное удовольствие (по крайней мере, так было со мной),
а потому
и я, будучи вовсе не скупым мальчиком, очень дорожил
тем, что Сергеевка — моя; без этого притяжательного местоимения я никогда не называл ее.
Это средство несколько помогло: мне стыдно стало, что Андрюша пишет лучше меня,
а как успехи его были весьма незначительны,
то я постарался догнать его
и в самом деле догнал довольно скоро.
Скоро стал я замечать, что Матвей Васильич поступает несправедливо
и что если мы с Андрюшей оба писали неудачно,
то мне он ставил «не худо»,
а ему «посредственно»,
а если мы писали оба удовлетворительно,
то у меня стояло «очень хорошо» или «похвально»,
а у Андрюши «хорошо»; в
тех же случаях, впрочем, довольно редких, когда товарищ мой писал лучше меня, — у нас стояли одинаковые одобрительные слова.
«Верно, он меня больше любит, — подумал я, —
и, конечно, за
то, что у меня оба глаза здоровы,
а у бедного Андрюши один глаз выпятился от бельма
и похож на какую-то белую пуговицу».
Трудно было примириться детскому уму
и чувству с мыслию, что виденное мною зрелище не было исключительным злодейством, разбоем на большой дороге, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича как преступника, что такие поступки не только дозволяются, но требуются от него как исполнение его должности; что самые родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость,
а мальчики будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников
и оставаться в
то же время честным, добрым
и тихим человеком.
Учителя другого в городе не было,
а потому мать
и отец сами исправляли его должность; всего больше они смотрели за
тем, чтоб я писал как можно похожее на прописи.
Мать опять отпустила меня на короткое время,
и, одевшись еще теплее, я вышел
и увидел новую, тоже не виданную мною картину: лед трескался, ломался на отдельные глыбы; вода всплескивалась между ними; они набегали одна на другую, большая
и крепкая затопляла слабейшую,
а если встречала сильный упор,
то поднималась одним краем вверх, иногда долго плыла в таком положении, иногда обе глыбы разрушались на мелкие куски
и с треском погружались в воду.
Он указал мне зарубки на дубовом пне
и на растущем дубу
и сказал, что башкирцы, настоящие владельцы земли, каждые сто лет кладут такие заметки на больших дубах, в чем многие старики его уверяли; таких зарубок на пне было только две,
а на растущем дубу пять,
а как пень был гораздо толще
и, следовательно, старее растущего дуба,
то и было очевидно, что остальные зарубки находились на отрубленном стволе дерева.
Озеро было полно всякой рыбы
и очень крупной; в половодье она заходила из реки Белой,
а когда вода начинала убывать,
то мещеряки перегораживали плетнем узкий
и неглубокий проток, которым соединялось озеро с рекою,
и вся рыба оставалась до будущей весны в озере.
Наконец комары буквально одолели нас,
и мы с матерью ушли в свою комнату без дверей
и окон,
а как она не представляла никакой защиты,
то сели на кровать под рединный полог,
и хотя душно было сидеть под ним, но зато спокойно.
После этого начался разговор у моего отца с кантонным старшиной, обративший на себя все мое внимание: из этого разговора я узнал, что отец мой купил такую землю, которую другие башкирцы,
а не
те, у которых мы ее купили, называли своею, что с этой земли надобно было согнать две деревни, что когда будет межеванье,
то все объявят спор
и что надобно поскорее переселить на нее несколько наших крестьян.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом
и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери
и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро
и без больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками
и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно; всего же более не нравилось моей матери
то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою
и всякий называл себя настоящим хозяином,
а другого обманщиком.
Но зато обе гостьи каждый вечер ходили удить со мной на озеро; удить они не умели,
а потому
и рыбы выуживали мало; к
тому же комары так нападали на них, особенно на солнечном закате, что они бросали удочки
и убегали домой; весьма неохотно, но
и я, совершенно свыкшийся с комарами, должен был возвращаться также домой.
Между
тем укоризны Евсеича продолжались
и так оскорбляли меня, что я иногда сердился на него,
а иногда плакал потихоньку.
— «
А будет ли он такой же умный
и добрый?» — «Как угодно богу,
и мы будем молиться о
том», — отвечала мать.
Когда я лег спать в мою кроватку, когда задернули занавески моего полога, когда все затихло вокруг, воображение представило мне поразительную картину; мертвую императрицу, огромного роста, лежащую под черным балдахином, в черной церкви (я наслушался толков об этом),
и подле нее, на коленях, нового императора, тоже какого-то великана, который плакал,
а за ним громко рыдал весь народ, собравшийся такою толпою, что край ее мог достать от Уфы до Зубовки,
то есть за десять верст.
В нашей детской говорили, или, лучше сказать, в нашу детскую доходили слухи о
том, о чем толковали в девичьей
и лакейской,
а толковали там всего более о скоропостижной кончине государыни, прибавляя страшные рассказы, которые меня необыкновенно смутили; я побежал за объяснениями к отцу
и матери,
и только твердые
и горячие уверения их, что все эти слухи совершенный вздор
и нелепость, могли меня успокоить.