Елена Петровна уже догадывается о значении вопроса, и сердце у нее падает; но оттого, что сердце пало, строгое лицо становится еще строже и спокойнее, и в темных, почти без блеска, обведенных византийских глазах появляется выражение гордости. Она спокойно проводит рукой по гладким волосам и говорит коротко, без той
бабьей чистосердечной болтливости, с которой только что разговаривала...
— Ты барин, генеральский сын, а и то у тебя совести нет, а откуда ж у меня? Мне совесть-то, может, дороже, чем попу, а где ее взять, какая она из себя? Бывало, подумаю: «Эх, Васька, ну и бессовестный же ты человек!» А потом погляжу на людей, и даже смешно станет, рот кривит. Все сволочь, Сашка, и ты, и я. За что вчера ты Поликарпа убил?
Бабьей… пожалел, а человека не пожалел? Эх, Сашенька, генеральский ты сынок, был ты белоручкой, а стал ты резником, мясник как есть. А все хитришь… сволочь!
— Да… горячка… Третьего дня за дохтуром посылал управляющий, да дома дохтура не застали… А плотник был хороший; зашибал маненько, а хороший был плотник. Вишь, баба-то его как убивается… Ну, да ведь известно: у баб слезы-то некупленные.
Бабьи слезы та же вода… Да.
Вышла на крылечко и сама воеводша Дарья Никитишна и поманила голосившую дьячиху в избу. Опять бабы заперлись там, и начались новые
бабьи шепоты. Усадила воеводша дьячиху на лавку и стала выспрашивать, какая беда приключилась.