Неточные совпадения
До сих пор живьем прыгают перед ним две фигуры. Одна то и дело бродила по роще, где тихие сидели и в жар некоторые шили или читали. Она
не могла уже ни работать, ни читать. На голове носила она соломенную шляпу
высоким конусом, с широкими полями, и розовую ситцевую блузу. Выдавала себя за княжну Тараканову.
И ничего-то в ее жизни с Севером Львовичем
не было душевного, такого, что ее делало бы чище, строже к себе, добрее к людям, что закрепляло бы в сердце связь с человеком, если
не страстно любимым, то хотя с таким, которого считаешь
выше себя.
И он засмеялся коротким и
высоким смехом, чего с ним никогда
не бывало.
— Тысячу!.. Как бы
не так! Подымай
выше!..
Тогда Теркину даже
не очень нравилось, что Усатин так носится с мужиками, с рабочими, часто прощает там, где следовало строго взыскать. Но его уважение к Арсению Кирилычу все-таки росло с годами — и к его
высокой честности, и к «башке» его, полной всяких замыслов, один другого удачнее.
«Неужли
выше этого счастья и
не будет?»
Ей неприятно только то, что он просит ее поменьше показываться на палубе. Конечно, это показывает, как он на нее смотрит! Но чего ей бояться и что терять? Если бы она
не ставила
выше всего его любви, жизни с ним, она, жена товарища прокурора, у всех на виду и в почете,
не ушла бы так скандально.
Не могут они подняться ни до чего
выше своей слабости к мужчине, — все равно, какой он: герой или пошляк, праведник или беглый каторжный.
«А ведь она мучится! — подумал он тотчас после того. — И то сказать, мне
не пристало нервничать, как барышне. Я должен быть
выше этого!»
Он
не видал раньше ее фотографии; представлял себе
не то «растрепанную девулю»,
не то «черничку». Чтение ее письма дало ему почуять что-то иное. И когда она точно выплыла перед ним, — они сидели на террасе, — и
высоким вздрагивающим голосом поздоровалась с ними, он ее всю сразу оценил. Ее наружность, костюм, тон, манеры дышали тем, что он уже вычитал в ее письме к Серафиме.
Ненавистной! Почему? Это просто закоренелость. Чем же она
выше после того самой порочной женщины?.. Вчера он наблюдал ее. Ни одного искреннего звука
не проронила она, ни в чем
не выдала внутреннего, хорошего волнения, сознания своей вины перед Калерией.
Ничего!.. Она должна быть
выше всего этого. Сколько она видела уже всяких больных, мужчин обнаженных… К ней ничего
не пристанет.
Шли они медленно. Калерия нет-нет да и нагнется, сорвет травку. Говорит она слабым
высоким голосом, похожим на голос монашек. Расспрашивать зря она
не любит,
не считает уместным. Ей, девушке, неловко, должно быть, касаться их связи с Серафимой… И никакой горечи в ней нет насчет прежней ее жизни у родных…
Не могла она
не чувствовать, что ни тетка, ни двоюродная сестра
не терпели ее никогда.
Знаете что, Василий Иваныч, она перевела дух и подняла голову, глядя на круглую шапку
высокой молодой сосны, — меня, быть может, ханжой считают, святошей, а иные и до сих пор — стриженой, ни во что
не верующей…
Это его всего больше беспокоило. Неужели из трусости перед Серафимой? Разве он
не господин своих поступков? Он
не ее выдавал, а себя самого…
Не может он умиляться тем, что она умоляла его
не «срамить себя» перед Калерией… Это — женская высшая суетность… Он — ее возлюбленный и будет каяться девушке, которую она так ненавидит за то, что она
выше ее.
«Да,
выше», — подумал он совершенно отчетливо и
не смутился таким приговором.
Совсем стало темно. Серафима натыкалась на пни, в лицо ей хлестали сухие ветви
высоких кустов, кололи ее иглы хвои, она даже
не отмахивалась. В средине груди ныло, в сердце нестерпимо жгло, ноги стали подкашиваться, Где-то на маленькой лужайке она упала как сноп на толстый пласт хвои, ничком, схватила голову в руки отчаянным жестом и зарыдала, почти завыла. Ее всю трясло в конвульсиях.
— Калерия Порфирьевна! Н/ешто мне
не страшно было каяться вот сейчас? Ведь я себя показал вам без всякой прикрасы. Вы можете отшатнуться от меня… Это
выше сил моих: любви нет, веры нет в душу той, с кем судьба свела… Как же быть?.. И меня пожалейте! Родная…
Зачем он здесь?
Не из простого любопытства?
Не зря? Видно, горе стряслось и погнало сюда, вопреки тому, что он, быть может, воображал себя
выше всего этого? Значит, находит тут хоть какое-нибудь врачевание своему душевному недугу.
Не юродивый же он… да и
не мальчик: сюртук носит, наверно, года два, бородкой оброс и лицо человека пожившего.
Спускался он с
высокой паперти совсем разбитый,
не от телесной усталости,
не от ходьбы, а от расстройства чисто душевного. Оно точно кол стояло у него в груди… Вся эта поездка к «Троице-Сергию» вставала перед ним печальной нравственной недоимкой, перешла в тяжкое недовольство и собою, и всем этим монастырем, с его базарной сутолокой и полным отсутствием, на его взгляд, смиряющих, сладостных веяний, способных всякого настроить на неземные помыслы.
Кладенец разросся за последние десять лет; но старая сердцевина с базарными рядами почти что
не изменилась. Древнее село стояло на двух
высоких крутизнах в котловине между ними, шедшей справа налево. По этой котловине вилась бревенчатая улица книзу, на пристань, и кончалась за полверсты от того места береговой низины, где останавливались пароходы.
На краю вала, на самом
высоком изгибе, с чудным видом на нижнее прибрежье Волги, Теркин присел на траве и долго любовался далью. Мысли его ушли в глубокую старину этого когда-то дикого дремучего края… Отец и про древнюю старину
не раз ему рассказывал. Бывало, когда Вася вернется на вакации и выложит свои книги, Иван Прокофьич возьмет учебник русской истории, поэкзаменует его маленько, а потом скажет...
У входа в просторную и очень светлую комнату, с отделкой незатейливой гостиной, встретил его настоятель —
высокий, худощавый, совсем еще
не старый на вид блондин, с проседью, в подряснике из летней материи, с лицом светского священника в губернском городе.
— Позвольте, позвольте, Василий Иваныч. — Аршаулов прикоснулся к его руке горячей ладонью и подвел опять к кушетке. — Чувство ваше понимаю и высоко ценю… На покойного отца вашего смотрел я всегда как на богато одаренную натуру… с
высокими запросами. Но мы с ним
не могли столковаться, и он,
не замечая того, шел прямо вразрез с интересами здешних бедняков.
Иван Захарыч считал себя
выше подобных недворянских поступков. Этим он постоянно преисполнен. Если при залоге имений он добился
высокой оценки, то все же они стоят этих денег, хотя бы при продаже с аукциона и
не дали такой цены. Он в долгу у обеих сестер, и ему представляется довольно смутно, чем он обеспечит их, случись с ним беда, допусти он до продажи обоих имений. Конечно, должны получиться лишки… А если
не найдется хорошего покупателя?
— Прошу великодушно извинения… Я чудаковат, — это точно; но
не заношусь,
не считаю себя
выше того, что я собою представляю. С вами, Василий Иваныч, если разрешите, я буду всегда нараспашку; вы поймете и
не осудите… Разве я
не прав, что передо мною… как бы это выразиться… некоторая эмблема явилась?
Какие у него большие глаза! И совсем
не такие, как у Николая Никанорыча. И борода славная… Немножко с рыжиной. Но это ничего!.. А ростом он чуточку ниже отца… И плечи широкие, весь стан — величавый. Позади его Николай Никанорыч кажется жидким. И точно он у него на службе… Отец идет немного сбоку и что-то ему показывает. Лицо у него, как всегда, с достоинством; но перед гостем он — хоть и
выше его — тоже старается.
— Антон Пантелеич! — выговорил он после тирады Хрящева и приласкал его взглядом. — Нужды нет, что вы у меня ровно восхитили… если
не всю идею, то начало ее… Но ваш план
выше моего. Я, быть может, и пришел бы к тому же, но первый толчок был скорее личный.
Никогда еще в жизни
не было Теркину так глубоко спокойно и радостно на душе, как в это утро. Пеночка своими переливами разбудила в нем
не страстную, а теплую мечту о его Сане. Так напевала бы здесь и Саня своим
высоким вздрагивающим голоском. Стыдливо почувствовал он себя с Хрящевым. Этот милый ему чудак стоит доверия. Наверное, нянька Федосеевна — они подружились — шепнула ему вчера, под вечер, что барышня обручена. Хрящев ни одним звуком
не обмолвился насчет этого.
— Только бы лес
не горел!
Выше этой беды нет!
Неточные совпадения
Застыл уж на уколотом // Мизинце у Евгеньюшки, // Хозяйской старшей дочери, //
Высокий бугорок, // А девка и
не слышала, // Как укололась до крови;
Не ветры веют буйные, //
Не мать-земля колышется — // Шумит, поет, ругается, // Качается, валяется, // Дерется и целуется // У праздника народ! // Крестьянам показалося, // Как вышли на пригорочек, // Что все село шатается, // Что даже церковь старую // С
высокой колокольнею // Шатнуло раз-другой! — // Тут трезвому, что голому, // Неловко… Наши странники // Прошлись еще по площади // И к вечеру покинули // Бурливое село…
«Давно мы
не работали, // Давайте — покосим!» // Семь баб им косы отдали. // Проснулась, разгорелася // Привычка позабытая // К труду! Как зубы с голоду, // Работает у каждого // Проворная рука. // Валят траву
высокую, // Под песню, незнакомую // Вахлацкой стороне; // Под песню, что навеяна // Метелями и вьюгами // Родимых деревень: // Заплатова, Дырявина, // Разутова, Знобишина, // Горелова, Неелова — // Неурожайка тож…
Стану я руки убийством марать, // Нет,
не тебе умирать!» // Яков на сосну
высокую прянул, // Вожжи в вершине ее укрепил, // Перекрестился, на солнышко глянул, // Голову в петлю — и ноги спустил!..
(На малом шляпа круглая, // С значком, жилетка красная, // С десятком светлых пуговиц, // Посконные штаны // И лапти: малый смахивал // На дерево, с которого // Кору подпасок крохотный // Всю снизу ободрал, // А
выше — ни царапины, // В вершине
не побрезгует // Ворона свить гнездо.)