Неточные совпадения
Разговор влек его в разные стороны. В
свои денежные дела и расчеты он
не хотел входить. Но
не мог все-таки
не вернуться к Волге, к
самому родному, что у него было на свете.
— Читывал и я, Борис Петрович, про эту
самую дифференциацию. Но до купона-то мужику — ох, как далеко! От нищенства и пропойства надо ему уйти первым делом, и
не встанет он нигде на ноги, коли
не будет у него
своего закона, который бы все его крестьянское естество захватывал.
Он
не любит
своего села и давно
не любил, с той
самой поры, как стал понимать, что вокруг него делается.
Он до сих пор
не может простить этому миру ссылки
своего отца, — тому стукнуло тогда шестьдесят два года, — по приговору сельского общества,
самого гнусного дела, какое только он видел на
своем веку; и на него пошли мужики!
Вот если бы разговору его с Борисом Петровичем
не помешали, он, быть может,
сам повинился бы ему в
своих «окаянствах».
И когда он оставался наедине со
своей совестью, он
не хотел лгать
самому себе. К браку с нею его
не тянуло. Почему? Он
сам не мог ответить. Вовсе
не оттого, что он боялся за
свою холостую свободу. А точно в пылкое влечение к этой женщине входила струя какого-то затаенного сомнения: в ней ли найдет он полный отклик
своей сильной потребности в беззаветной и чистой любви?
Одевался он долго и с тревогой, точно он идет на смотр… Все было обдумано: цвет галстука, покрой жилета, чтобы было к лицу. Он знал, что ей нравятся его низкие поярковые шляпы. Без этой заботы о
своем туалете нет ведь молодой любви, и без этого страха, как бы что-нибудь
не показалось ей безвкусным, крикливым, дурного тона. Она
сама одевается превосходно, с таким вкусом, что он даже изумлялся, где и у кого она этому научилась в провинции.
Они
не готовились пробирать «искариота», заранее
не обдумывали этой сцены. Все вышло
само собою, резче, с б/ольшим школьничеством, чем бы желал Теркин. Он отдавался настроению, а капитан переживал с ним ту же потребность отместки за все
свои мытарства.
Калерия и ее мозжила. Ничего она
не могла по совести иметь против этой девушки. Разве то, что та еще подростком от старой веры
сама отошла, а Матрена Ниловна тайно оставалась верна закону, в котором родилась, больше, чем Ефим Галактионыч.
Не совладала она с ревностью матери. Калерия росла «потихоней» и «святошей» и точно всем
своим нравом и обликом хотела сказать...
Зачем бежать? Почему
не сказать мужу прямо: «
Не хочу с тобой жить, люблю другого и ухожу к нему?» Так будет прямее и выгоднее. Все станут на ее сторону, когда узнают, что он проиграл ее состояние. Да и
не малое удовольствие — кинуть ему прямо в лицо
свой приговор. «А потом довести до развода и обвенчаться с Васей… Нынче такой исход
самое обыкновенное дело.
Не Бог знает что и стоит, каких — нибудь три, много четыре тысячи!» — подумала Серафима.
Муж приучал жену к хорошему тону, был с ней на «вы» и только в
самых интимных разговорах переходил на «ты». Она привыкла называть его «Север Львович» и «ты»
не говорила ему больше года, с поездки
своей на ярмарку.
Верстаков, когда узнал, что он хочет уехать через час и нужно ему запрячь лошадь, почему-то
не удивился, а, выйдя на крыльцо, шепотом начал расспрашивать про «историю». Всем
своим видом и тоном нарядчик показывал Теркину, что боится за Арсения Кирилыча чрезвычайно, и
сам стал проговариваться о разных «недохватках» и «прорехах» и по заводу, и по нефтяному делу.
Он
не мог отделаться от этой мысли, ушел на
самую корму, сел на якорь. Но и туда долетали гоготание мужчин, угощавших татарку, и звуки ее низкого, неприятного голоса. Некоторые слова
своего промысла произносила она по-русски, с бессознательным цинизмом.
Какая сила деньги — она теперь хорошо знала. В ее теперешнем положении
свой капитал, хотя бы и маленький, ох, как пригодится! Ведь она никаких прав
не имеет на Васю. Он может ее выгнать, когда ему вздумается. У матери остались, правда, дом с мельницей, но она отдала их в аренду…
не Бог знает какую. Тысячу рублей, вряд ли больше. Матери и
самой надо прожить.
На паперти часовни в два ряда выстроились монахини. Богомольцы всходили на площадку и тут же клали земные поклоны. Серафима никогда еще в жизнь
свою не подходила к такому месту, известному на всю Россию. Она
не любила прикладываться когда мать брала ее в единоверческую церковь, и вряд ли
сама поставила хоть одну свечу.
Не оглядываясь, Теркин понял, кто тут тягался перед «поручиком», — содержатель «дешевого» дома с
своей «девушкой», откуда-нибудь из Пильникова или от Яузского моста. Он слыхал про эти места, но
сам никогда там
не бывал.
— Сядь, сядь!
Не бурли! Что это в
самом деле, Васенька! Такой дивный вечер, тепло, звездочки вон загораются. На душе точно ангелы поют, а ты со
своими глупостями… Зачем мне твой вексель? Рассуди ты по-купечески… А еще деловым человеком считаешь себя! Выдал ты мне документ. И прогорел. Какой же нам от этого профит будет? А?..
Через пять минут они сидели еще ближе друг к другу. Ее рука продолжала лежать на его плече. Она ему рассказывала про
свое житье. Ангажементы у нее всегда есть. Последние два сезона она «служила» в Ростове, где нашла хлебного торговца, глупого и «во хмелю благообразного». Он ее отпустил на ярмарку и
сам приедет к концу, денег дает достаточно и даже поговаривает о «законе», но она
сама не желает.
На спиртное он был довольно крепок; коньяк все-таки делал
свое… Он
сам удивлялся тому, что его
не коробит. Большова выпила уже с добрый стакан. Ее порок точно туманил ему голову…
— Сима! — сказал Теркин строго, стоя все еще у дерева. — Совести
своей я тебе
не продавал… Мой долг
не только
самому очиститься от всякого облыжного поступка, но и тебя довести до сознания, что так
не гоже, как покойный батюшка Иван Прокофьич говорил в этаких делах.
Он себя
самого ищет;
не хочет он изменять тому, что в него
своим житьем вложил отец его по духу, Иван Прокофьев Теркин.
Этого вопроса он
не испугался. Он пошел бы на женитьбу, если б так следовало поступить. Зачем обманывать
самого себя?.. И в брачной жизни Серафима останется такою же. Пока страсть владеет ею — она
не уйдет от него; потом — он
не поручится. Даже теперь, в разгаре влечения к нему, она
не постыдилась высказать
свое злобное себялюбие. Предайся он ей душой и телом — у него в два-три года вместо сердца будет медный пятак, и тогда они превратятся в закоренелых сообщников по всякой житейской пошлости и грязи.
«Я ее
не известила о наследстве, — продолжала она перебирать, — да,
не известила. Но дело тут
не в этом. Ведь он-то небось
сам знал все отлично: он небось принял от меня, положим, взаймы, двадцать тысяч, пароход на это пустил в ход и в год разжился?.. А теперь, нате-подите, из себя праведника представляет, хочет подавить меня
своей чистотой!.. Надо было о праведном житье раньше думать, все равно что маменьке моей. Задним-то числом легко каяться!»
Ненавистной! Почему? Это просто закоренелость. Чем же она выше после того
самой порочной женщины?.. Вчера он наблюдал ее. Ни одного искреннего звука
не проронила она, ни в чем
не выдала внутреннего, хорошего волнения, сознания
своей вины перед Калерией.
«Вот вы как ее любите!» — умственно повторил Теркин слова Калерии. Он совсем в ту минуту
не любил Серафимы, был далек от нее сердцем, в нем говорила только боязнь новых тяжелых объяснений, нежелание грязнить
свою исповедь тем, чего он мог наслушаться от Серафимы о Калерии, и как
сам должен будет выгораживать себя.
Это его всего больше беспокоило. Неужели из трусости перед Серафимой? Разве он
не господин
своих поступков? Он
не ее выдавал, а себя
самого…
Не может он умиляться тем, что она умоляла его
не «срамить себя» перед Калерией… Это — женская высшая суетность… Он — ее возлюбленный и будет каяться девушке, которую она так ненавидит за то, что она выше ее.
— Дай мне докончить. Ты всегда подавляешь меня высотой твоих чувств. Ты и она, — Серафима показала на дверь, — вы оба точно спелись. Она уже успела там, на балконе, начать проповедь: «Вот, Симочка,
сам Господь вразумляет тебя… Любовь
свою ты можешь очистить. В благородные правила Василия Иваныча я верю, он
не захочет продолжать жить с тобою… так». И какое ей дело!.. С какого права?..
Она мечтала о небольшой приходящей лечебнице для детей на окраинах
своего родного города, так чтобы и подгородным крестьянам сподручно было носить туда больных, и городским жителям. Если управа и
не поддержит ее ежегодным пособием, то хоть врача добудет она дарового, а
сама станет там жить и всем заведовать. Найдутся, Бог даст, и частные жертвователи из купечества. Можно будет завести несколько кроваток или нечто вроде ясель для детей рабочего городского люда.
Тон его слов показался бы ему, говори их другой, слащавым, «казенным», как нынче выражаются в этих случаях. Но у него это вышло против воли. Она приводила его в умиленное настроение, глубоко трогала его. Ничего
не было «особенного» в ее плане. Детская амбулатория!.. Мало ли сколько их заводится. Одной больше, одной меньше.
Не самое дело, а то, что она
своей душой будет освещать и согревать его… Он видел ее воображением в детской лечебнице с раннего утра, тихую, неутомимую, точно окруженную сиянием…
— Ах, Калерия Порфирьевна! Всего хуже, когда стоишь перед решением
своей судьбы и
не знаешь: нет ли в тебе
самом фальши?..
Не лжешь ли?.. Боишься правды-то.
Нет, он
не так бездушен. Калерия
не позволила ему пойти с нею. Он сейчас же побежал бы туда, в избу Вонифатьевых, с радостью стал бы все делать, что нужно, даже обмывать грязных детей, прикладывать им припарки, давать лекарство.
Не хотел он допытываться у себя
самого, что его сильнее тянет туда: она, желание показать ей
свое мужество или жалость к мужицким ребятишкам.
От душевного возбуждения он
не устоял — выпил тайком рюмку водки из барского буфета. Он это и прежде делал, но в глубокой тайне…
Своей «головы» он
сам боялся. За ним водилось, когда он жил в цирюльне, «редко да метко» заложить за галстук, и тогда нет его буйнее: на всех лезет, в глазах у него все красное… На нож полезет, как ни что! И связать его
не сразу удастся.
Ему хотелось проникнуть в то, что теперь происходит или может произойти «промеж» Василия Иваныча и Калерии Порфирьевны. За барина он ручался: к
своей недавней «сударке» он больше
не вернется… Шалишь! Положим, она собою «краля», да он к ней охладел. Еще бы — после такого с ее стороны «невежества». Этакая шалая баба и его как раз зарежет. Удивительно, как еще она и на него
самого не покусилась.
Неужели свыше суждено было, чтобы достояние Калерии попало опять в руки Серафимы? Он смирялся перед этим. Сам-то он разве
не может во имя покойницы продолжать ее дело?.. Она мечтала иметь его
своим пособником.
Не лучше ли двадцать-то тысяч, пока они еще
не отосланы к матери Серафимы, употребить на святое дело, завещанное ему Калерией? Богу будет это угоднее. Так он
не мог поступить, хотя долговой документ и у него в руках… Пускай эти деньги пойдут прахом. Он от себя возместит их на дело покойницы.
На носовой палубе сидел Теркин и курил, накинув на себя пальто-крылатку. Он
не угодил вверх по Волге на собственном пароходе «Батрак». Тот ушел в
самый день его приезда в Нижний из Москвы. Да так и лучше было. Ему хотелось попасть в
свое родное село как можно скромнее, безвестным пассажиром. Его пароход, правда,
не всегда и останавливался у Кладенца.
На краю вала, на
самом высоком изгибе, с чудным видом на нижнее прибрежье Волги, Теркин присел на траве и долго любовался далью. Мысли его ушли в глубокую старину этого когда-то дикого дремучего края… Отец и про древнюю старину
не раз ему рассказывал. Бывало, когда Вася вернется на вакации и выложит
свои книги, Иван Прокофьич возьмет учебник русской истории, поэкзаменует его маленько, а потом скажет...
Сладко ему было уходить в дремучую старину
своего кровного села. Кому же, как
не ей, и он обязан всем? А после нее — мужицкому миру. Без него и его бы
не принял к себе в дом Иван Прокофьич и
не вывел бы в люди. Все от земли, все! — И
сам он должен к ней вернуться, коли
не хочет уйти в «расп/усту».
Земец, знакомый Теркина, выдал его: прописал в
своем письме, что он — пароходчик. Теркину
не хотелось до поры до времени выставляться, да и
не с тем он шел сюда, в келью игумена. Он мечтал совсем о другой беседе: с глазу на глаз, где ему легко бы было излить то, что его погнало в родное село. А так, сразу, он попадал на зарубку
самых заурядных обывательских разговоров… Он даже начал чуть заметно краснеть.
— На что же,
сами рассудите, Василий Иваныч,
не токмо что уж поддерживать наши разные учреждения, а братию питать?.. У нас в обители до пятидесяти человек одних монашествующих и служек. А окромя того, училище для приходящих и для живущих мальчиков, лечебница с аптекой… Только с прошлого года земство
свою больницу открыло… И бесплатную библиотеку имеем при братстве, — значит, под сенью нашей же обители; открыли женское училище.
А старик его
не знал никакой жадности, еле пробивался грошовым спичечным заведением, поддерживал бедняков, впал
сам в бедность: если б
не сын, кончил бы нищетой, и даже перед смертью так же радел о
своих «однообщественниках».
Теркин
сам просил его
не церемониться и соснуть, по привычке, часок-другой. Вообще хозяин ему понравился и даже тронул его теплой памятью о
своем «однообчественнике» — Иване Прокофьиче.
На
самом юру, по ту сторону торговой улицы, ближе к месту, где пристают пароходы, усталый присел Теркин. Он пошел от Аршаулова бродить по селу. Спать он
не мог и
не хотел попадать к часу ужина
своего хозяина. Мохова.
Комнатку
свою Саня содержит чисто,
сама все приберет и уложит. За ней ходит девочка, Параша, из крестьянских подростков. Она
не любит, чтобы Параша торчала тут целый день. И Федосеевну она редко допускает. Та живет во флигеле. Нянькой
своей она
не гнушается, только
не любит, чтобы та смущала ее разными
своими разговорами о маме да намеками, каких она
не желает понимать.
Она
не допустила бы его до всех глупостей, какие он наделал с тех пор — вот уже больше двадцати лет — если б
не пошла на сделку с
самой собою, с
своей женской злобностью.
Давным-давно выгнала бы она эту дрянную смутьянку, если б
не глупый гонор брата. Видите ли, он, у смертного одра жены, обещал ей обеспечить старость Саниной няньки… Так ведь он тогда верил в любовь и непорочность
своей возлюбленной супруги… А потом? Голова-то и у братца
не далеко ушла от головы его мнимой дочки; и сколько раз Павла Захаровна язвила
самое себя вопросом: с какой стати она, умница, положила всю
свою жизнь на возню с такой тупицей, как ее братец, Иван Захарыч?
— Ешь
сама на здоровье! — ответила ей тетка
своим двойственным тоном, где Саня до сих пор
не может отличить ехидства от родственного, снисходительного тона.
Пока надо добраться поскорее до свежих, как персики, щек Санечки, с их чудесными ямочками. Сейчас они пойдут в комнату Марфы Захаровны, куда подадут лакомства и наливки. Там — его царство. Тетенька и
сама не прочь была бы согрешить с ним. Но он до таких перезрелых тыкв еще
не спускался — по крайней мере с тех пор, как стоит на
своих ногах и мечтает о крупной деловой карьере.
— Понимаю!.. Видите, Иван Захарыч… — Первач стал медленно потирать руки, — по пословице: голенький — ох, а за голеньким — Бог… Дачу
свою Низовьев, — я уже это сообщил и сестрице вашей, — продает новой компании… Ее представитель — некий Теркин. Вряд ли он очень много смыслит. Аферист на все руки… И писали мне, что он
сам мечтает попасть поскорее в помещики… Чуть ли он
не из крестьян. Очень может быть, что ему ваша усадьба с таким парком понравится. На них вы ему сделаете уступку с переводом долга.
Ему
самому не верится, что в каких-нибудь два года он — в миллионных делах, хоть и
не на
свой собственный капитал.
Глаза утомились глядеть в бинокль. Теркин положил его в футляр и еще постоял у того же пролета колокольни. За рекой парк манил его к себе, даже в теперешнем запущенном виде… Судьба и тут работала на него. Выходит так, что владелец
сам желает продать
свою усадьбу. Значит, „приспичило“. История известная… Дворяне-помещики и в этом лесном углу спустят скупщикам
свои родовые дачи, усадьбы забросят…
Не одна неумелость губит их, а „распуста“.