Неточные совпадения
Городничий. Тем лучше: молодого скорее пронюхаешь. Беда, если старый черт, а молодой весь наверху. Вы, господа, приготовляйтесь по
своей части, а я отправлюсь
сам или вот хоть с Петром Ивановичем, приватно, для прогулки, наведаться,
не терпят ли проезжающие неприятностей. Эй, Свистунов!
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего
не знаешь и
не в
свое дело
не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак
не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким
самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна,
не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам,
не то я смертью окончу жизнь
свою».
Осип, слуга, таков, как обыкновенно бывают слуги несколько пожилых лет. Говорит сурьёзно, смотрит несколько вниз, резонер и любит себе
самому читать нравоучения для
своего барина. Голос его всегда почти ровен, в разговоре с барином принимает суровое, отрывистое и несколько даже грубое выражение. Он умнее
своего барина и потому скорее догадывается, но
не любит много говорить и молча плут. Костюм его — серый или синий поношенный сюртук.
Конечно, если он ученику сделает такую рожу, то оно еще ничего: может быть, оно там и нужно так, об этом я
не могу судить; но вы посудите
сами, если он сделает это посетителю, — это может быть очень худо: господин ревизор или другой кто может принять это на
свой счет.
Кто видывал, как слушает
Своих захожих странников
Крестьянская семья,
Поймет, что ни работою
Ни вечною заботою,
Ни игом рабства долгого,
Ни кабаком
самимЕще народу русскому
Пределы
не поставлены:
Пред ним широкий путь.
Когда изменят пахарю
Поля старозапашные,
Клочки в лесных окраинах
Он пробует пахать.
Работы тут достаточно.
Зато полоски новые
Дают без удобрения
Обильный урожай.
Такая почва добрая —
Душа народа русского…
О сеятель! приди!..
Софья. Я сказала, что судьба моя зависит от воли дядюшкиной, что он
сам сюда приехать обещал в письме
своем, которого (к Правдину)
не позволил вам дочитать господин Скотинин.
Стародум. Они жалки, это правда; однако для этого добродетельный человек
не перестает идти
своей дорогой. Подумай ты
сама, какое было бы несчастье, ежели б солнце перестало светить для того, чтоб слабых глаз
не ослепить.
Скотинин.
Сам ты, умный человек, порассуди. Привезла меня сестра сюда жениться. Теперь
сама же подъехала с отводом: «Что-де тебе, братец, в жене; была бы де у тебя, братец, хорошая свинья». Нет, сестра! Я и
своих поросят завести хочу. Меня
не проведешь.
Митрофан. Я и
сам, матушка, до умниц-то
не охотник.
Свой брат завсегда лучше.
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай, что, как бы он знатен ни был, душа его прямого удовольствия
не вкушает. Вообрази себе человека, который бы всю
свою знатность устремил на то только, чтоб ему одному было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб
самому ему ничего желать
не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь есть чего бояться?
Очень может быть, что так бы и кончилось это дело измором, если б бригадир
своим административным неискусством
сам не взволновал общественного мнения.
И остался бы наш Брудастый на многие годы пастырем вертограда [Вертоград (церковно-славянск.) — сад.] сего и радовал бы сердца начальников
своею распорядительностью, и
не ощутили бы обыватели в
своем существовании ничего необычайного, если бы обстоятельство совершенно случайное (простая оплошность)
не прекратило его деятельности в
самом ее разгаре.
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю
свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит
сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам
не надо!
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало
не касаясь
самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя
не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к
своей задаче.
Яшенька, с
своей стороны, учил, что сей мир, который мы думаем очима своима видети, есть сонное некое видение, которое насылается на нас врагом человечества, и что
сами мы
не более как странники, из лона исходящие и в оное же лоно входящие.
— Ну, старички, — сказал он обывателям, — давайте жить мирно.
Не трогайте вы меня, а я вас
не трону. Сажайте и сейте, ешьте и пейте, заводите фабрики и заводы — что же-с! Все это вам же на пользу-с! По мне, даже монументы воздвигайте — я и в этом препятствовать
не стану! Только с огнем, ради Христа, осторожнее обращайтесь, потому что тут недолго и до греха. Имущества
свои попалите,
сами погорите — что хорошего!
Напоминанием об опасном хождении, — говорит он, — жители города Глупова нимало потревожены
не были, ибо и до того, по
самой своей природе, великую к таковому хождению способность имели и повсеминутно в оном упражнялись.
Другой пример случился при Микаладзе, который хотя был
сам либерал, но, по страстности
своей натуры, а также по новости дела,
не всегда мог воздерживаться от заушений.
—
Сам ли ты зловредную оную книгу сочинил? а ежели
не сам, то кто тот заведомый вор и сущий разбойник, который таковое злодейство учинил? и как ты с тем вором знакомство свел? и от него ли ту книжицу получил? и ежели от него, то зачем, кому следует, о том
не объявил, но, забыв совесть, распутству его потакал и подражал? — так начал Грустилов
свой допрос Линкину.
В этой крайности Бородавкин понял, что для политических предприятий время еще
не наступило и что ему следует ограничить
свои задачи только так называемыми насущными потребностями края. В числе этих потребностей первое место занимала, конечно, цивилизация, или, как он
сам определял это слово,"наука о том, колико каждому Российской Империи доблестному сыну отечества быть твердым в бедствиях надлежит".
Каким образом об этих сношениях было узнано — это известно одному богу; но кажется, что
сам Наполеон разболтал о том князю Куракину во время одного из
своих petits levе́s. [Интимных утренних приемов (франц.).] И вот в одно прекрасное утро Глупов был изумлен, узнав, что им управляет
не градоначальник, а изменник, и что из губернии едет особенная комиссия ревизовать его измену.
— Но
не лучше ли будет, ежели мы удалимся в комнату более уединенную? — спросил он робко, как бы
сам сомневаясь в приличии
своего вопроса.
Когда же совсем нечего было делать, то есть
не предстояло надобности ни мелькать, ни заставать врасплох (в жизни
самых расторопных администраторов встречаются такие тяжкие минуты), то он или издавал законы, или маршировал по кабинету, наблюдая за игрой сапожного носка, или возобновлял в
своей памяти военные сигналы.
Он
сам чувствовал всю важность этого вопроса и в письме к"известному другу"(
не скрывается ли под этим именем Сперанский?) следующим образом описывает
свои колебания по этому случаю.
— А как
не умели вы жить на
своей воле и
сами, глупые, пожелали себе кабалы, то называться вам впредь
не головотяпами, а глуповцами.
Свияжский переносил
свою неудачу весело. Это даже
не была неудача для него, как он и
сам сказал, с бокалом обращаясь к Неведовскому: лучше нельзя было найти представителя того нового направления, которому должно последовать дворянство. И потому всё честное, как он сказал, стояло на стороне нынешнего успеха и торжествовало его.
Он прошел вдоль почти занятых уже столов, оглядывая гостей. То там, то сям попадались ему
самые разнообразные, и старые и молодые, и едва знакомые и близкие люди. Ни одного
не было сердитого и озабоченного лица. Все, казалось, оставили в швейцарской с шапками
свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами жизни. Тут был и Свияжский, и Щербацкий, и Неведовский, и старый князь, и Вронский, и Сергей Иваныч.
Он приписывал это
своему достоинству,
не зная того, что Метров, переговорив со всеми
своими близкими, особенно охотно говорил об этом предмете с каждым новым человеком, да и вообще охотно говорил со всеми о занимавшем его, неясном еще ему
самому предмете.
Само собою разумеется, что он
не говорил ни с кем из товарищей о
своей любви,
не проговаривался и в
самых сильных попойках (впрочем, он никогда
не бывал так пьян, чтобы терять власть над собой) и затыкал рот тем из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь.
— Я
не понимаю, как они могут так грубо ошибаться. Христос уже имеет
свое определенное воплощение в искусстве великих стариков. Стало быть, если они хотят изображать
не Бога, а революционера или мудреца, то пусть из истории берут Сократа, Франклина, Шарлоту Корде, но только
не Христа. Они берут то
самое лицо, которое нельзя брать для искусства, а потом…
Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но
сама деятельность всегда бывала нескладная,
не было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и
сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя
не испытывал более никакой радости при мысли о
своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.
Но он
не сделал ни того, ни другого, а продолжал жить, мыслить и чувствовать и даже в это
самое время женился и испытал много радостей и был счастлив, когда
не думал о значении
своей жизни.
—
Не могу сказать, чтоб я был вполне доволен им, — поднимая брови и открывая глаза, сказал Алексей Александрович. — И Ситников
не доволен им. (Ситников был педагог, которому было поручено светское воспитание Сережи.) Как я говорил вам, есть в нем какая-то холодность к тем
самым главным вопросам, которые должны трогать душу всякого человека и всякого ребенка, — начал излагать
свои мысли Алексей Александрович, по единственному, кроме службы, интересовавшему его вопросу — воспитанию сына.
— Я боюсь, что она
сама не понимает
своего положения. Она
не судья, — оправляясь говорил Степан Аркадьич. — Она подавлена, именно подавлена твоим великодушием. Если она прочтет это письмо, она
не в силах будет ничего сказать, она только ниже опустит голову.
Когда они вошли, девочка в одной рубашечке сидела в креслице у стола и обедала бульоном, которым она облила всю
свою грудку. Девочку кормила и, очевидно, с ней вместе
сама ела девушка русская, прислуживавшая в детской. Ни кормилицы, ни няни
не было; они были в соседней комнате, и оттуда слышался их говор на странном французском языке, на котором они только и могли между собой изъясняться.
―
Не угодно ли? ― Он указал на кресло у письменного уложенного бумагами стола и
сам сел на председательское место, потирая маленькие руки с короткими, обросшими белыми волосами пальцами, и склонив на бок голову. Но, только что он успокоился в
своей позе, как над столом пролетела моль. Адвокат с быстротой, которой нельзя было ожидать от него, рознял руки, поймал моль и опять принял прежнее положение.
Портрет Анны, одно и то же и писанное с натуры им и Михайловым, должно бы было показать Вронскому разницу, которая была между ним и Михайловым; но он
не видал ее. Он только после Михайлова перестал писать
свой портрет Анны, решив, что это теперь было излишне. Картину же
свою из средневековой жизни он продолжал. И он
сам, и Голенищев, и в особенности Анна находили, что она была очень хороша, потому что была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова.
То, что я,
не имея ни минуты покоя, то беременная, то кормящая, вечно сердитая, ворчливая,
сама измученная и других мучающая, противная мужу, проживу
свою жизнь, и вырастут несчастные, дурно воспитанные и нищие дети.
Сам Левин
не помнил
своей матери, и единственная сестра его была старше его, так что в доме Щербацких он в первый раз увидал ту
самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он был лишен смертью отца и матери.
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет,
не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за то я люблю Щербацких, что
сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо в
свой номер у Дюссо, велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
Степан Аркадьич знал, что когда Каренин начинал говорить о том, что делают и думают они, те
самые, которые
не хотели принимать его проектов и были причиной всего зла в России, что тогда уже близко было к концу; и потому охотно отказался теперь от принципа свободы и вполне согласился. Алексей Александрович замолк, задумчиво перелистывая
свою рукопись.
И окошенные кусты у реки, и
сама река, прежде
не видная, а теперь блестящая сталью в
своих извивах, и движущийся и поднимающийся народ, и крутая стена травы недокошенного места луга, и ястреба, вившиеся над оголенным лугом, — всё это было совершенно ново.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я
сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой
своих детей…
Вронский слушал внимательно, но
не столько
самое содержание слов занимало его, сколько то отношение к делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью и имеющего в этом
свои симпатии и антипатии, тогда как для него были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже, как мог быть силен Серпуховской
своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи,
своим умом и даром слова, так редко встречающимся в той среде, в которой он жил. И, как ни совестно это было ему, ему было завидно.
И сколько бы ни внушали княгине, что в наше время молодые люди
сами должны устраивать
свою судьбу, он
не могла верить этому, как
не могла бы верить тому, что в какое бы то ни было время для пятилетних детей
самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты.
— Нет, это ужасно. Быть рабом каким-то! — вскрикнул Левин, вставая и
не в силах более удерживать
своей досады. Но в ту же секунду почувствовал, что он бьет
сам себя.
Она
сама сказала, что
не хочет изменять
своего положения.
— Ты гулял хорошо? — сказал Алексей Александрович, садясь на
свое кресло, придвигая к себе книгу Ветхого Завета и открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович
не раз говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он
сам в Ветхом Завете часто справлялся с книгой, и Сережа заметил это.
Как всегда, у него за время его уединения набралось пропасть мыслей и чувств, которых он
не мог передать окружающим, и теперь он изливал в Степана Аркадьича и поэтическую радость весны, и неудачи и планы хозяйства, и мысли и замечания о книгах, которые он читал, и в особенности идею
своего сочинения, основу которого, хотя он
сам не замечал этого, составляла критика всех старых сочинений о хозяйстве.
С той минуты, как Алексей Александрович понял из объяснений с Бетси и со Степаном Аркадьичем, что от него требовалось только того, чтоб он оставил
свою жену в покое,
не утруждая ее
своим присутствием, и что
сама жена его желала этого, он почувствовал себя столь потерянным, что
не мог ничего
сам решить,
не знал
сам, чего он хотел теперь, и, отдавшись в руки тех, которые с таким удовольствием занимались его делами, на всё отвечал согласием.