Неточные совпадения
Наша гимназия была вроде той, какая описана у меня в первых двух книгах «В путь-дорогу». Но когда я писал этот роман, я еще близко стоял ко времени
моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я это
сделал теперь. В общем верно, но полной объективности еще нет.
Мой товарищ по гимназии, впоследствии заслуженный профессор Петербургского университета В.А.Лебедев, поступил к нам в четвертый класс и прямо стал слушать законоведение. Но он был дома превосходно приготовлен отцом, доктором, по латинскому языку и мог даже говорить на нем. Он всегда
делал нам переводы с русского в классы словесности или математики, иногда нескольким плохим латинистам зараз. И кончил он с золотой медалью.
Беря в общем, тогдашний губернский город был далеко не лишен культурных элементов. Кроме театра, был интерес и к музыке, и местный барин Улыбышев, автор известной французской книги о Моцарте, много
сделал для поднятия уровня музыкальности, и в его доме нашел оценку и всякого рода поддержку и талант
моего товарища по гимназии, Балакирева.
Как бы я, задним числом, ни придирался к тогдашней жизни, в период
моего гимназического ученья (1846–1853 годы), я бы никак не мог поставить ее в такой мрачный свет, как
сделал, например, М.Е.Салтыков в своем «Пошехонье».
Такая попытка показывает, что я после гимназической
моей беллетристики все-таки мечтал о писательстве; но это не отражалось на
моей тогдашней литературности. В первую зиму я читал мало, не следил даже за журналами так, как
делал это в последних двух классах гимназии, не искал между товарищами людей более начитанных, не вел разговоров на чисто литературные темы. Правда, никто вокруг меня и не поощрял меня к этому.
После сурового дома в Нижнем, где
моего деда боялись все, не исключая и бабушки, житье в усадьбе отца, особенно для меня, привлекало своим привольем и мирным складом. Отец, не впадая ни в какое излишнее баловство, поставил себя со мною как друг или старший брат. Никаких стеснений:
делай что хочешь, ходи, катайся, спи, ешь и пей, читай книжки.
Михаил Мемнонов, по прозвищу Бушуев, сделался и для меня и для
моих товарищей как бы членом нашей студенческой семьи. Ему самому было бы горько покидать нас. Отцу
моему он никогда не служил, в деревне ему было
делать нечего. В житейском обиходе мы его считали"мужем совета"; а в дороге он тем паче окажется опытнее и практичнее всех нас.
Я был подготовлен (за исключением практических занятий по анатомии) к тому, что тогда называлось у медиков"philosophicum", то есть к поступлению на третий курс медицинского факультета, что я и решил
сделать на третьем году
моего житья в Дерпте.
Не отвечаю за всех
моих товарищей, но в
мою пятилетнюю дерптскую жизнь этот элемент не входил ни в какой форме. И такая строгость вовсе не исходила от одного внешнего гнета. Она была скорее в воздухе и отвечала тому настроению, какое владело мною, особенно в первые четыре семестра, когда я предавался культу чистой науки и еще мечтал
сделать из себя ученого.
Русские в Дерпте, вне студенческой сферы, держались, как всегда и везде — скорее разрозненно. И только в последние два года
моего житья несколько семейств из светско-дворянского общества
делали у себя приемы и сближались с немецкими"каксами". Об этом я поговорю особо, когда перейду к итогам тех знакомств и впечатлений, через какие я прошел, как молодой человек, вне университета.
Первая поездка — исключительно в Петербург — пришлась на ближайшую летнюю вакацию. Перевод учебника химии Лемана я уже приготовил к печати. Переписал мне его
мой сожитель по квартире З-ч, у которого случилась пистолетная дуэль с другим
моим спутником Зариным, уже превратившимся в бурша. З-ч стал сильно хандрить в Дерпте, и я его уговаривал перейти обратно в какой-нибудь русский университет, что он и
сделал, перебравшись в Москву, где и кончил по медицинскому факультету.
Академик Зинин заинтересовал меня в те визиты, какие я ему
делал. Я нашел в нем отъявленного противника самостоятельного развития физиологической химии, как раз специальности
моего дерптского учителя Карла Шмидта.
Наши спектакли в Дерпте, открывшие у меня актерские способности, и все
мои русские впечатления
делали для меня театр все ближе и ближе.
— Ох, батюшка!.. Уходил себя дикой козой! Увидал я ее в лавке у Каменного моста… Три дня приставал к
моей Катерине Павловне (имя жены его):"
Сделай ты мне из нее окорочок буженины и вели подать под сливочным соусом". Вот и отдуваюсь теперь!
Даже такой на вид приличный и даже чопорный человек, как Эдельсон, приятель Григорьева и Островского (впоследствии
мой же сотрудник), страдал припадками жестокого запоя. Но он это усиленно скрывал, а завсегдатаи кушелевских попоек
делали все это открыто и, по свидетельству очевидцев, позволяли себе в графских чертогах всякие виды пьяного безобразия.
Но даже и у самого развитого и либерального Николая Ивановича —
моего посредника — не было заметно особенного желания
делать что-нибудь для народа вне хозяйственной сферы.
Вскоре после бенефиса Васильева, бывшего в октябре, я получил письмо от П.М.Садовского, который просил у меня
мою комедию на свой бенефис, назначенный на декабрь. Это было очень лестно. Перед тем я не
делал еще никаких шагов насчет постановки"Однодворца"на Московском Малом театре.
В 1873 году скончался
мой отец. От него я получил в наследство имение, которое — опять по вине"Библиотеки" — продал. По крайней мере две трети этого наследства пошли на уплату долгов, а остальное я по годам выплачивал вплоть до 1886 года, когда наконец у меня не осталось ни единой копейки долгу, и с тех пор я не
делал его ни на полушку.
И
мой кредитор не захотел и тут
сделать уступку, хотя и знал, что этот долг был уже уплачен, и я тут сделался жертвой одной только оплошности.
Ни я и никто из
моих постоянных сотрудников не могли, например, восхищаться теми идеалами, какие Чернышевский защищал в своем романе"Что
делать?", но ни одной статьи, фельетона, заметки не появилось и у нас (особенно редакционных), за которую бы следовало устыдиться.
Мне понадобилось
сделать цитату из
моей публицистической статьи""День"о молодом поколении", которую я, будучи редактором, напечатал в своем журнале.
Он переживал тогда полосу своего первого отказа от работы беллетриста. Подробности этого разговора я расскажу ниже, когда буду
делать"resume"
моей личной жизни (помимо журнала за тот же период времени). А здесь только упоминаю о чисто фактической стороне
моих сношений с тогдашними светилами нашей изящной словесности.
Театры так оживились и потому, что Наполеон III декретом 1864 года (стало, всего за полтора года до
моего приезда в Париж) уничтожил казенную привилегию и создал"свободу театров", то есть
сделал то, что император Александр III у нас к 1882 году для обеих наших столиц.
О том, что я
сделал для удовлетворения
моих кредиторов, я уже рассказал в предыдущей главе, но писательская
моя жизнь, сначала в Сокольниках, где я гостил в семействе князя А.И.Урусова, потом в Москве, полна была Парижем, тамошними
моими"пережитками".
И
сделал еще более игривый намек на закулисные нравы женского персонала. Я искал совсем не этого.
Мое личное знакомство с актрисами не помешало мне в течение четырех сезонов изучить театральное дело в направлениях.
Но эта манера
делала его, на
мою оценку, первым преподавателем во всем Париже.
Через день приходил ко мне
мой ментор, брал листки и
делал свои поправки, а потом все и перебеливал.
Приглашение обедать в клуб есть первая форма вежливости англичанина, как только вы ему
сделали визит или даже оставили карточку с рекомендательным письмом. Если он холостой или не держит открытого дома, он непременно пригласит вас в свой клуб. Часто он член нескольких, и раз двое
моих знакомых завозили меня в целых три клуба, ища свободного стола. Это был какой-то особенно бойкий день. И все столовые оказывались битком набитыми.
Правда, как писатель-беллетрист я почти что ничего не
сделал более крупного, но как газетный сотрудник я был еще деятельнее, чем в Париже, и
мои фельетоны в"Голосе"(более под псевдонимом 666) получили такой оттенок мыслительных и социальных симпатий, что им я был обязан тем желанием, которое А.И.Герцен сам выражал Вырубову, — познакомить нас в сезон 1869–1870 года в Париже, и той близостью, какая установилась тогда между нами.
Я его сейчас же узнал, да и он меня также,
сделал как бы движение в
мою сторону, желая подойти, но, должно быть, я так на него посмотрел, что он на это не решился.
Моя драматическая жилка опять заиграла в Германии, и я ехал в Вену с желанием изучить тамошнее театральное дело так же усердно, как я это
делал для Парижа.
Через несколько дней с меня
моя мадридская"прострация"окончательно слетела. Я вошел в норму правильной гигиенической жизни с огромными прогулками и с умеренной умственной работой. От политики я еще не мог отстать и получал несколько газет, в том числе и две испанских; но как газетный сотрудник я мог себе дать отдых, привести в порядок
мои заметки, из которых позднее
сделал несколько этюдов, вернулся и к беллетристике.
Несмотря на ее эффектную наружность и то, что она была соотечественница, я разобрал ее игру очень строго — даже и к тому, какие она
делала погрешности против дикции парижских лучших артистов. Разбор этот вошел в один из
моих очередных двухнедельных фельетонов"С Итальянского бульвара".
На рождество я купил ей книжку популярной химии — в память
моего когда-то увлечения этой наукой, и попросил Н.А.Огареву, как это
делали нам, детям, положить ей книжку под подушку. И это было всего за несколько дней до болезни А. И.
Стракош
сделал себе имя как публичный чтец драматических вещей и в этом качестве приезжал и в Россию. При его невзрачной фигуре и дикции с австрийским акцентом он, на
мою оценку, не представлял собою ничего выдающегося. Как преподаватель он в драме и трагедии держался все-таки немецко-условного пафоса, а для комедии не имел ни вкуса, ни дикции, ни тонкости парижских профессоров — даровитых сосьетеров"Французской комедии".
Здесь я не стану повторять того, что стоит в
моих письмах, и я не мог бы этого
сделать, потому что на это нужна слишком колоссальная память.
Легко представить себе
мой переполох, когда я на платформе спохватился. Бегу и спрашиваю себя: что же я буду
делать, если сумку кто-нибудь присвоит себе? Что-то краснеется… Это она!
Петербург встретил меня стужей. Стояли январские трескучие морозы, когда я должен был
делать большие поездки по городу в
моей венской шубке, слишком короткой и узкой, хотя и фасонистой, на заграничный манер. Я остановился в отеле"Дагмар" — тогда на Знаменской площади, около Николаевского вокзала. Возвращаясь из Большого театра, я чуть было не отморозил себе и щек, и пальцев на правой ноге.
Вскоре по
моем приезде они
сделали мне вдвоем визит в той меблированной квартире, которую я нанял у немки Иды Ивановны в доме около Каменного моста. И тогда же я им обещал доставить для одной из первых книжек"Отечественных записок"рассказ"Посестрие", начатый еще за границей и, после"Фараончиков", по счету второй
мой рассказ.
Когда-то"Искра", на первых
моих шагах, сильно прохаживалась насчет меня — и в стихах и в прозе. В ней появилась первая по счету карикатура, когда мне на первом представлении"Однодворца"подали в директорскую ложу лавровый венок, что было, конечно, преждевременно. И позднее, во время
моего редакторства, Минаев и другие остроумцы"Искры"
делали меня мишенью своих довольно-таки злобных эпиграмм.