Неточные совпадения
И
если может показаться иным, что неуместно во время всеобщего землетрясения такими «отвлеченностями», то нам, наоборот, представляется обострение предельных вопросов религиозного сознания
как бы духовной мобилизацией для войны в высшей, духовной области, где подготовляются, а в значительной мере и предрешаются внешние события.
Если бы он совершил первое, он перестал
бы быть религией: но так
как он делает последнее, он остается религией и лишь ставит нам проблему,
как возможно обожествлять ничто» (E. Hartmann. Die Religion des Geistes, 3-te Aufl., 4–5).
Выражение, что Бог правит миром
как разум, было
бы неразумно,
если бы мы не принимали, что оно относится и к религии и что божественный дух действует в определении и образовании последней…
Еще в «Феноменологии духа» Гегель дал следующую меткую характеристику «исторического» направления в немецком богословии, которое сделалось столь влиятельно в наши дни: «Просветительство (Die Aufklärung) измышляет относительно религиозной веры, будто ее достоверность основывается на некоторых отдельных исторических свидетельствах, которые,
если рассматривать их
как исторические свидетельства, конечно, не могли
бы обеспечить относительно своего содержания даже степени достоверности, даваемой нам газетными сообщениями о каком-нибудь событии; будто
бы, далее, ее достоверность основывается на случайности сохранения этих свидетельств, — сохранении, с одной стороны, посредством бумаги, а с другой — благодаря искусству и честности при перенесении с одной бумаги на другую, и, наконец, на правильном понимании смысла мертвых слов и букв.
Раз уже появилась наука с ее методами, было
бы противоестественно,
если бы она в силу той или иной догматической предвзятости, клерикальной или атеистической ортодоксии закрыла свои глаза и отвела руки от столь существенной области научного изучения,
как феноменология религии.
«Это чудо есть единое, которое есть не существующее (μη öv), чтобы не получить определения от другого, ибо для него поистине не существует соответствующего имени;
если же нужно его наименовать, обычно именуется Единым… оно трудно познаваемо, оно познается преимущественно чрез порождаемую им сущность (ουσία); ум ведет к сущности, и его природа такова, что она есть источник наилучшего и сила, породившая сущее, но пребывающая в себе и не уменьшающаяся и не сущая в происходящем от нее; по отношению к таковому мы по необходимости называем его единым, чтобы обозначить для себя неделимую его природу и желая привести к единству (ένοΰν) душу, но употребляем выражение: «единое и неделимое» не так,
как мы говорим о символе и единице, ибо единица в этом смысле есть начало количества (ποσού άρχαί), какового не существовало
бы,
если бы вперед не существовала сущность и то, что предшествует сущности.
Оно не имеет места, ибо не нуждается в помещении,
как будто
бы не могло носить само себя; то, что должно быть поддерживаемо, не одушевлено и есть падающая масса,
если она не имеет твердой опоры.
Если бы они были приложимы к Божеству, Бог должен
бы необходимо подпасть под родовое понятие, между тем
как Он не есть ни род, ни вид, ни нечто случайное» [De div. nat., lib.
Ибо,
если бы Бог не раскрывался под всеми этими атрибутами,
как Он управлял
бы миром то милостью, то правдою по делам человеческим?
«
Если бы держал Он когда-либо в себе совет,
каким образом открыться, то Его откровение не было
бы от вечности, вне чувства и места, стало быть, и тот совет должен был
бы иметь начало и стать причиной в Божестве, ради которой Бог совещался в Троице Своей, должны
бы быть, следовательно, в Боге мысли, которые явились Ему
как бы в виде образов, когда Он хотел идти навстречу вещам.
Ибо
если бы Он хотел в себе самом многого, то Он был
бы должен быть недостаточно всемогущим, чтобы осуществить это; потому и в себе самом Он не может хотеть ничего,
как только самого себя, ибо чего Он хотел от вечности, так это есть Он сам, потому Он есть единственно единое, и более ничто» [IV, 473-^t74, § 2–4.].
«Бог одинаково живет во всех вещах, а вещь ничего не знает о Боге; и Он не открывается вещи, а она получает от Него силу, но по своему свойству, — или от его любви, или от его гнева; и от чего она берет ее, то и обнаруживается вовне, и
если есть благо в ней, то для злобы оно
как бы закрыто,
как вы можете видеть на примере куста шиповника; еще более на других колючих вещах: из него ведь вырастает прекрасный душистый цветок, и в нем лежат два свойства любовное и враждебное,
какое побеждает, то и дает плод» [IV, 343–344, § 49.].
Здесь приличествует лишь благоговейное безмолвие пред непостижной, в недрах Абсолютного совершающейся тайной, и нет ничего более безвкусного,
как разные рациональные «дедукции» творения, претензии «гнозиса», все равно метафизического или мистического [В чрезмерном «дедуцировании» творения и, следовательно, в рационализме повинен и Вл. Соловьев, следующим образом рассуждающий об этом: «
Если бы абсолютное оставалось только самим собою, исключая свое другое, то это другое было
бы его отрицанием, а, следовательно, оно само не было
бы абсолютным» (Органические начала цельного знания.
Но эта «тьма кромешная», голая потенциальность, в подполье тварности есть
как бы второй центр (лжецентр) бытия, соперничающий с Солнцем мира, источником полноты его, и для героев подполья он имеет своеобразное притяжение, вызывает в них иррациональную, слепую волю к ничто, головокружительное стремление в бездну, подобное которому ощущается,
если смотреть вниз с большой высоты.
Эта свобода должна мыслиться со всею реальностью,
как и время:
если во времени каждый его момент есть окно в вечность,
как бы ее точка, то и в становлении чрез свободу мы имеем реальное касание вечности, рождение для нее.
Ум, которому были
бы известны для какого-либо ладного момента все силы, одушевляющие природу, и относительное положение, всех ее составных частей,
если бы вдобавок он оказался достаточно обширным, чтобы подчинить эти данные анализу, обнял
бы в одной формуле движения величайших тел вселенной наравне с движением легчайших атомов: не осталось
бы ничего, что было
бы для него недостоверно, и будущее, так же
как и прошедшее, предстало
бы перед его взором» (Лаплас.
Если бы можно было изнутри взглянуть на семью, на род, нацию, человечество, то все это представлялось
бы как единое, многоликое, многоочитое существо.
Такое сущее ничто, бытийствующее небытие не может быть уловлено чувством, а только постулировано мыслию, да и то лишь при том условии,
если она попытается выйти из себя,
как выражается Платон, посредством «незаконнорожденного суждения» (λογισμω τινι νόθω), для этого надо начисто отмыслить всякое небытие, но и при том все-таки не получится простого, чистого ничто, окончательной пустоты: приходится
как бы заглянуть за кулисы бытия, или, оставаясь на лицевой поверхности его, ощупать его изнанку.
Вот важнейшее место, сюда относящееся: «
если душа благодаря ускоренному уходу освобождается от тела, то она ни в
каком отношении не терпит ущерба и познала природу зла с тем, чтобы открылись заключенные в ней силы и обнаружились энергии творчества, которые оставались
бы втуне при спокойном пребывании в бестелесном, ибо никогда не могли
бы перейти в действие, и от души осталось
бы скрытым, что она имеет» (Enn. IV, Lib. VIII, cap. 5).], а в неблагоприятном душа загрязняется и, для того чтобы освободиться от телесных оков, должна подвергнуться очистительному процессу, которым является многократное перевоплощение в различные тела.
О,
как легко вздохнули
бы идеалистические философы,
если бы можно было на самом деле как-нибудь «отмыслить» и устранить слепую Empfindung [Ощущение (нем.)], мертвым балластом лежащую в трюме «Критики чистого разума».
Как закруглилась
бы фихтевская космогония, совершающаяся путем отражения я в зеркале не-я,
если бы можно было обойтись одними логическими импульсами и не надобился еще тот досадный «внешний толчок» [В «философии хозяйства» Булгаков писал: «Более всего Фихте повинен в том, что он уничтожает природу, превращая ее лишь в не-л и в «aüssere Anstoss» (внешний толчок> для я, и тем самым всю жизненную реальность оставляет на долю я» (Булгаков С. Н. Философия хозяйства.
Как художественно и прочно построился
бы мир диалектикой Гегеля,
если бы не было нужды еще «дедуцировать» материальное «инобытие» духа, презираемую эмпирию, у которой приходится делать тайные позаимствования!
Если же говорят, что материя нужна для восполнения всего мира, то
как же материя есть зло?., и
как могла
бы она, будучи злом, порождать и питать природу»?***
И справедливо напрашивается вопрос:
если непорочность Богоматери обусловлена актом благодати, изъявшим из власти естества самое ее зачатие и означающим
как бы новое творение, то ведь всемогущество Божие могло совершить это в любой момент истории человеческого рода и над любою из дщерей Евиных.
Ведь
если только Данте сохранял верность сердца к Беатриче,
как он свидетельствует своей поэзией, то жена была для него лишь наложницей, а стало быть, и сам он, имея наложницу, постольку изменял заветам любви своей, — и ее образ был
бы, конечно, целостнее и чище без этой измены.
Правда,
если бы они были последовательней и внимательнее прислушивались
бы к логике своего собственного учения, то они могли
бы заметить, что и в пределах здешней жизни, при постоянном обновлении материального организма потоком частиц, в него втекающих и из него истекающих, и при постоянной смене психического содержания в сознании единство и непрерывность жизни установляется только сверхвременным ее началом, связывающим ее отдельные моменты в единое, текучее время; и без этого начала жизнь организма превратилась
бы в серию состояний, постоянно меняющихся и нанизанных
как бусы на нитку времени.
Поэтому воскрешение отцов, согласно федоровскому проекту, даже
если бы оно было осуществимо, далеко еще отстоит от воскресения мертвых, чаемого христианской верой, оно находится в другой от него плоскости, так же
как и воскрешение Лазаря и другие чудесные воскрешения, хотя они и совершались не натурально-магическим, хозяйственным, но чудесным путем.
Таковы признания великого нашего поэта, по общему мнению, жизнерадостного и ясного,
как небо Эллады, но,
как и оно, знавшего всю силу неутолимой тоски [И им вторит поэтическое признание великого мастера, исполненного трагической тоски, Микеланджело Буаноротти. (Мои глаза не видят более смертных вещей…
Если бы моя душа не была создана по образу Божию, она довольствовалась
бы внешней красотой, которая приятна для глаз, но так
как она обманчива, душа подъемлется к вселенской красоте.)]…
Если же понять здесь «вечность»,
как она обыкновенно понимается, в смысле дурной бесконечности, то это обозначало
бы совсем не вечность,
как особое качество, но именно временность, лишь не имеющую определенного конца.