Неточные совпадения
Когда я
еще был совсем маленьким, отец сильно увлекался садоводством, дружил с местным купцом-садоводом Кондрашовым. Иван Иваныч Кондратов. Сначала я его называл Ананас-Кокок, потом — дядя-Карандаш. Были парники, была маленькая оранжерея. Смутно помню теплый, парной ее воздух, узорчатые листья пальм, стену
и потолок из пыльных стекол, горки рыхлой, очень черной земли на столах, ряды горшочков с рассаженными черенками.
И еще помню звучное, прочно отпечатавшееся в памяти слово «рододендрон».
Помню
еще, к папиным именинам мама вышивала разноцветною шерстью ковер, чтобы им завешивать зимою балконную дверь в папином кабинете: на черном фоне широкий лилово-желтый бордюр, а в середине — рассыпные разноцветные цветочки. В воспоминании моем
и этот ковер остался как сплошное мученичество, к которому
и мы были причастны: сколько могли, мы тоже помогали маме, вышивая по цветочку-другому.
И вместе с тем была у мамы как будто большая любовь к жизни (у папы ее совсем не было)
и способность видеть в будущем все лучшее (тоже не было у папы).
И еще одну мелочь ярко помню о маме: ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она ела свои щи с грибами
и черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
Мне стало обидно, что они смеются надо мною,
и я заревел, а они
еще пуще захохотали.
Еще подумал
и прибавил...
И я плакал
еще горше. Потом стал рассуждать так: я вчера вечером блинчиков не ел. Миша
и Юля ели. Ну
и что ж? Теперь-то, утром, — не все равно? Иначе бы я себя теперь чувствовал, если бы вчера ел блинчики? Приятнее сейчас Юле? Вовсе нет. Одинаково у всех троих ничего сладкого.
Папа никогда не давал ложных медицинских свидетельств. Однажды, — это было, впрочем, много позже, когда мы со старшим братом Мишею уже были студентами, — перед концом рождественских каникул к брату зашел его товарищ-студент
и сказал, что хочет попросить папу дать ему свидетельство о болезни, чтоб
еще недельку-другую пожить в Туле. Миша лукаво сказал...
— Скажи, пожалуйста, что ты, собственно, хотел этим сказать? «Тот будет с пузом». Какая пошлость! Да неужели ты находишь это остроумным?..
И написал-то
еще на чужой вещи, не своей!
Мне странно было слышать, что можно в качестве гостинчиков приносить такие скучные вещи, как башмаки
и баранки,
и еще страннее, — что он такую дальнюю дорогу сделает пешком, — такой старик!
И еще радостнее
и умиленнее стало назавтра, когда мама подошла к работавшему старику, отдала ему деньги до воскресенья
и сказала, что он может отправляться домой.
И сестра, — уже не фантастическая сестра Арабелла, а настоящая сестра Юля, — заливалась самыми настоящими слезами,
и это мне
еще больше поддавало жару.
Некоторые свои знания я приобретал совершенно неизвестно откуда, — вернее всего, черпал из собственного воображения. Однако они почему-то очень прочно сидели в памяти,
и я глубоко был убежден в их правильности. Так было, например, со смеятельною кишкою. Помню
еще такой случай.
Маня широко раскрыла глаза
и замолчала. Это ее вполне убедило. Папа
еще сидел за столом
и дочитывал «Русские ведомости». Он вслушался в мои объяснения
и изумленно опустил газету.
И еще я спрашивал: было у вас, что нашего солдата отрезали турки от своих, а он проложил себе назад дорогу прикладом сквозь три батальона турок? Сколько турок ты посадил на штык?
Прямо глядя тупыми глазами, он
еще сильнее бьет меня наотмашь, — я откидываюсь назад,
и он опять слетает.
Завоевывается
еще десяток крепостей,
и в гимназию прихожу триумфатором, предводителем закаленных в бою, непобедимых легионов.
А вот с арифметикой
и вообще с математикой было очень скверно. Фантазии там приложить было не к чему,
и ужасно было трудно разобраться в разных торговых операциях с пудами хлеба, фунтами селедок
и золотниками соли, особенно, когда сюда
еще подбавляли несколько килограммов мяса: Иногда сидел до поздней ночи, опять
и опять приходил к папе с неправильными решениями
и уходил от него, размазывая по щекам слезы
и лиловые чернила.
Если блюдо на столе, — взял
и подложил себе
еще.
И бешеный хохот по всему залу. Очень
еще публика любила другую его русскую песню, — про Акулинина мужа. Пел он
и чувствительные романсы, — «А из рощи, рощи темной, песнь любви несется…» Никогда потом ни от чьего пения, даже от пения Фигнера, не переживал я такой поднимающей волны поэзии
и светлой тоски. Хотелось подойти к эстраде
и поцеловать блестяще начищенный носок его сапога. Тульская публика тоже была в восторге от Славянского,
и билеты на его концерты брались нарасхват.
Пел я романс так часто
и с таким! чувством, что мама сказала: если она
еще раз услышит от меня эту песню, то перестанет пускать к Плещеевым.
Девочки с гувернанткою уже пришли. Я слышал в саду их голоса, различал голос Маши. Но долго
еще взволнованно прихорашивался перед зеркалом, начесывал мокрою щеткою боковой пробор. Потом пошел на двор, позвал Плутона
и со смехом, со свистом, с весело лающим псом бурно побежал по аллее. Набежал на Плещеевых, — удивленно остановился, как будто
и не знал, что Плещеевы у нас, — церемонно поздоровался.
Потом
еще сама фамилия Тришатный. Три, а чего три, — никому не известно. Мещане
и мужики называли его «Триштанный».
И еще был один такой урок, который тоже запомнился мне на всю жизнь.
Я вышел от папы с облегченным сердцем!
и с чувством победителя.
И только одно было горько: как долго
еще ждать — целых пять лет!
И еще, оказывается, из этих фикусов добывается каучук, — тот самый каучук, из которого делают резину для мячиков, резинок
и девочкиных подвязок.
Поздно вечером мы расходимся спать
и долго
еще говорим про Австралию, — благо, завтра воскресенье, можно спать сколько угодно. Значит, скоро поедем…
И ах! Только утром, проснувшись с протрезвившимися головами, мы соображаем, что для всего этого требуется
еще один маленький пустячок: выиграть двести тысяч!..
Я взял из гимназической библиотеки роман Густава Омара «Морской разбойник». Кто-то из товарищей или
еще кто-то взял у меня книгу почитать
и не возвратил. А кто взял, я забыл. Всех опросил, — никто не брал. Как быть? Придется заплатить за книгу рубль — полтора. Это приводило меня в отчаяние: отдать придется все, что у меня есть, останешься без копейки. А деньги так иногда бывают нужны!
Так
и у нас на Верхне-Дворянской свой дом,
еще даже лучше ихнего.
Дворником был дурачок Петенька. Лет под сорок, редкая черная бороденка, очень крутой
и высокий лоб уродливо навис над лицом. Говорил косноязычно
и в нос, понимать было трудно. Самую черную работу он
еще мог делать, — рубить дрова, копать землю в саду, ко уж поручить ему печку протопить было опасно, — наделает пожару.
И опять: как такому отказать? Куда он денется?
Тетя Анна решила открыть учебное заведение для мальчиков
и девочек. Родные
и друзья ссудили ее на это деньгами. Открыла. В учительницы были набраны не возможно лучшие, а самые несчастные, давно сидевшие без места, В ученики столько было напринято даровых, что
и богатая школа не выдержала бы. Конечно, через год-два пришлось дело прикрыть,
и оно
еще больше прибавило долгов.
Он обмакнул перо в чернильницу, протяжно кашлянул, дернув головою,
и поставил мне в журнале огромнейший кол. Невероятно! Не может быть!.. В жизнь свою я никогда
еще не получал единицы. Уже тройка составляла для меня великое горе.
И, наконец, — приехал министр. Вдали — суетня, хлопанье дверей. А в классах везде — тишина. Учителя —
еще бледнее
и испуганнее, чем мы, сейчас они с нами вместе — подответственные школьники, уроки выслушивают невнимательно, глаза, прислушивающиеся, бегают.
Очень он
еще любил
и часто повторял языковское переложение одного псалма...
Он потребовал, чтобы я сдал ему
еще все выписанные при чтении в тетрадку слова,
и не два-три десятка слов одного урока, а все слова сразу!
Их было тысячи две,
И я этот кунштюк преодолел, — сдал все слова: папа спрашивал меня то с немецкого на русский, то с русского на немецкий,
и слова, которые я знал, вычеркивал из списка, остальные я должен был сдать
еще раз.
Или из «Записок охотника», как состязаются певцы
и как в воздухе, наполненном тенями ночи, звучит далекое: «Антропка-а-а!»
И много
еще. Но не было у нас Льва Толстого, Гончарова, Достоевского, не было Фета
и Тютчева. Их я брал из библиотеки,
и они не могли так глубоко вспахать душу, как те писатели, наши.
И еще мне напомнил Катю портрет возлюбленной Пушкина, графини Воронцовой, где она стоит около органа, в берете со страусовым пером.
Но перед глазами все
еще были
и ее чудесная густая коса ниже пояса,
и синие глаза,
и застенчиво заалевшая щека…
Я разом задохнулся, сердце екнуло от радости
и смущения. Я сейчас же догадался, что это — Конопацкие. Они
еще на святках обещались мне прийти к нам в сад, когда кончатся экзамены. Я бросился в переднюю, неприятно чувствуя, что совершенно красен от смущения.
У их ворот, на углу Площадной
и Старо-Дворянской, мы долго
еще стояли, прощаясь.
Семья у них тоже, как у нас, была большая — семь человек детей. Две старшие девочки, Оля
и Инна, были года на три, на четыре моложе меня, потом шел сын Викентий, мой тезка; меня звали Витя-Большой, его Витя-Малый. Дальше шла мелюзга, которою я
еще не интересовался.
Долго мы препирались, подошли другие девочки. Я требовал, чтоб они тут не делали дома, — стройте в Телячьем саду или на другом конце сада. Но девочки видели наш прекрасный дом
и не могли себе представить, как можно такой дом построить
и другом месте, а не в этой же канаве. Меня разъярило
и то, что наше убежище открыто,
и еще больше, что задорные Инна
и Маня не исполняют моих требований, а за ними
и другие девочки говорят...
Бунт против бога начался с постов, — да
еще с посещения церкви. Я маму спрашивал: для чего нужно ходить в церковь? Ведь в евангелии сказано очень ясно: «Когда молишься, войди в комнату твою
и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне… А молясь, не говорите лишнего, как язычники, ибо они думают, что в многоглаголании своем будут услышаны».
Еще сильнее
и глубже, чем с Машей Плещеевой, я познал то чувство, для обозначения которого было не совсем удовлетворявшее меня слово «тоска».
И вдруг осияла меня мысль: дома у меня есть два Рубля с лишним, лайковые перчатки стоят три рубля; девятый час; если съезжу домой на извозчике, то
еще поспею в магазин.
И много
еще, много шло строф… Если бы тогда у Лемма были эти мои стихи, он, наверно, написал бы прекраснейший романс.
Кончились переходные экзамены из шестого класса в седьмой. Это были экзамены очень трудные
и многочисленные, —
и письменные
и устные. Сдал я их с блеском
и в душе ждал, но боялся высказать громко: дадут награду первой степени. Очень хотелось, как в прошлом году, получить книги, да
еще в ярких, красивых переплетах.
Ужинаем на террасе. Выпиваю рюмку водки, —
и так потом вкусно есть
и подогретый суп, оставшийся от обеда,
и ячневую кашу со сливочным маслом. А если
еще мясо, так уж прямо райское блаженство.
И потом чай пить. Ложишься спать, — только прикоснешься головою к подушке
и проваливаешься в мягкую, сладостную тьму.
— А ты вот
еще по-немецкому
и по-французскому говоришь. Значит, у тебя три души?
Герасим
еще подумал
и решительно сказал...