Неточные совпадения
Тем удивительнее и тем трогательнее
была ее любовь к мужу, — католику и поляку; больше того, — во время женитьбы отец даже
был неверующим материалистом, «нигилистом». Замужество матери возмутило многих ее родных. И произошло оно как раз в 1863 году, во время восстания Польши. Двоюродный брат
мамы, с которым она
была очень дружна, Павел Иванович Левицкий, богатый ефремовский помещик, тогда ярый славянофил (впоследствии известный сельский хозяин), совершенно даже прервал с
мамой всякое знакомство.
Но для
мамы как будто мало
было всех хлопот с детьми и по хозяйству.
Счисление я
буду вести по своему возрасту, это — единственное счисление, которое применяет ребенок, Так вот, когда мне
было лет шесть-семь,
мама открыла детский сад (предварительно пройдя в Москве курсы фребелевского обучения).
Когда мне
было лет четырнадцать, куплено
было имение;
мама стала вводить в хозяйство всевозможные усовершенствования, все силы положила в него.
Помню еще, к папиным именинам
мама вышивала разноцветною шерстью ковер, чтобы им завешивать зимою балконную дверь в папином кабинете: на черном фоне широкий лилово-желтый бордюр, а в середине — рассыпные разноцветные цветочки. В воспоминании моем и этот ковер остался как сплошное мученичество, к которому и мы
были причастны: сколько могли, мы тоже помогали
маме, вышивая по цветочку-другому.
И вместе с тем
была у
мамы как будто большая любовь к жизни (у папы ее совсем не
было) и способность видеть в будущем все лучшее (тоже не
было у папы). И еще одну мелочь ярко помню о
маме:
ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она
ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она
ела свои щи с грибами и черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
Чувствовалось, что в отношениях к ней дедушки
есть что-то неладное и стыдное, о чем папа с
мамой, уважая и любя дедушку, не могли и не хотели рассуждать.
Наша немка, Минна Ивановна,
была в ужасе, всю дорогу возмущалась мною, а дома сказала папе. Папа очень рассердился и сказал, что это свинство, что меня больше не нужно ни к кому отпускать на елку. А
мама сказала...
Однажды вечером папе и
маме нужно
было куда-то уехать. Папа позвал меня, подвел к цветку, показал его и сказал...
Для других детей, но не для меня. Недавно мне жаловался старик-отец на своих сыновей-футболистов, возвращающихся домой с разбитыми лбами и рваною обувью: «Другим удовольствие, а мне один разрыв сердца!» Вот так тогда и мне
было: другим удовольствие, а мне один разрыв сердца. Я с беспокойством спрашивал
маму...
Помню, как я проснулся в темноте, вышел в столовую. Уже отобедали, дети с немкою Минной Ивановной ушли гулять, в столовой сидела одна
мама. Горела лампа, в окнах
было темно. Я с затуманенной головой удивленно смотрел в окно и не мог понять, как же в этакой черноте может кто-нибудь гулять.
Плюшкин магазин. —
Мама требовала, чтобы вечером, перед тем как ложиться спать, мы не оставляли игрушек где попало, а убирали бы их. Конечно, мы постоянно забывали. Тогда
мама объявила, что все неприбранные игрушки она вечером
будет брать и прятать, как Плюшкин. И рассказала про гоголевского Плюшкина, как он тащил к себе все, что увидит.
Жил у нас в то время нахлебником смешной толстенький бутуз, Анатолий Коренков.
Мама объявила, что сегодня вечером она
будет разбирать Плюшкин магазин. Мы все обрадовались, в восторге сообщали друг другу...
В конце сада, около большой аллеи, росла вишня; вся она густо
была покрыта черными ягодами.
Мама дала нам с Юлею корзинку и велела обобрать вишню.
Мама, как узнала, пришла в ужас: да что же это! Ведь этак и убить могут ребенка или изуродовать на всю жизнь! Мне
было приказано ходить в гимназию с двоюродным моим братом Генею, который в то время жил у нас. Он
был уже во втором классе гимназии. Если почему-нибудь ему нельзя
было идти со мной, то до Киевской улицы (она врагу моему уже
была не по дороге) меня провожал дворник. Мальчишка издалека следил за мною ненавидящими глазами, — как меня тяготила и удивляла эта ненависть! — но не подходил.
Когда
буду идти из гимназии,
мама сказала, — зайти в библиотеку, внести плату за чтение. Я внес, получил сдачу с рубля и соблазнился: зашел в магазин Юдина и купил пятачковую палочку шоколада. Отдаю
маме сдачу.
Мне
было стыдно, После обеда я попросил у
мамы работы в саду.
К троице нужно
было убрать сад: граблями сгрести с травы прошлогодние листья и сучья, подмести дорожки, посыпать их песком. Наняли поденщика, — старый старик в лаптях, с длинной бородой, со старчески-светящимся лицом.
Мама, когда его нанимала, усомнилась, — сможет ли он хорошо работать. И старик старался изо всех сил. Но на побледневшем лице часто замечалось изнеможение, он не мог его скрыть, и беззубый рот устало полуоткрывался.
Наедались. Потом, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами, шли к
маме каяться. Геня протестовал, возмущался, говорил, что не надо, никто не узнает. Никто? А бог?.. Мы только потому и шли на грех, что знали, — его можно
будет загладить раскаянием. «Раскаяние — половина исправления». Это всегда говорили и папа и
мама. И мы виновато каялись, и
мама грустно говорила, что это очень нехорошо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились и глотали касторку. Геня же, чтоб оправдать хоть себя, сконфуженно говорил...
Мне это казалось унизительным, у нас
было лучше: мы целовали родителей в губы, говорили „ты“, „папа“, „
мама“.
— Наверно, Маша меня разлюбит, и я ее разлюблю; наверно, я завтра из всех предметов получу по единице; наверно, завтра папа и
мама умрут; наверно, у нас
будет пожар, заберутся разбойники и всех нас убьют; наверно, из меня выйдет дурак, негодяй и пьяница; наверно, я в ад попаду.
Пел я романс так часто и с таким! чувством, что
мама сказала: если она еще раз услышит от меня эту песню, то перестанет пускать к Плещеевым.
Но и волос этих я лишился. Мы обещались на Машины именины, первого апреля, прийти к Плещеевым. Но у Юли
было много уроков, а одного меня
мама не пустила, — неудобно: мальчик один на именины к девочке!
Вообще, много неприятностей доставили мне эти «Мертвые души». В одном месте Чичиков говорит: «это полезно даже в геморроидальном отношении». Мне очень понравилось это звучное и красивое слово — «геморроидальный». В воскресенье у нас
были гости. Ужинали. Я
был в ударе.
Мама меня спрашивает...
И про Ламию ничего не
было у Грубе…
Мама, чтоб оправдать меня, сказала...
11 ноября
были мои именины, и я получил в подарок от папы и
мамы собрание стихотворений Ал. Толстого, где находилась и драма «Посадник». Красивый том в коленкоровом переплете цвета какао, с золототисненным факсимиле через всю верхнюю крышку переплета из нижнего левого угла в верхний правый: «Гр. А. К. Толстой». И росчерк под подписью тоже золототисненный.
Мы как будто получали воспитание демократическое, папа и
мама не терпели барства, нам очень часто приходилось слышать фразу: «Подумаешь, какой барин!» К горничной нам позволялось обращаться только за самым необходимым. Но, должно
быть, общий уж дух
был тогда такой, — барство глубоко держалось в крови.
Мы встречались с Конопацкими по праздникам на елках и танцевальных вечерах у общих знакомых, изредка даже бывали друг у друга, но
были взаимно равнодушны: шли к ним, потому что
мама говорила, — это нужно, шли морщась, очень скучали и уходили с радостью. Чувствовалось, — и мы им тоже неинтересны и ненужны.
Даже если очень какой-нибудь интересный
был концерт или спектакль,
мама отпускала нас неохотно, и это всегда
было исключением.
Бунт против бога начался с постов, — да еще с посещения церкви. Я
маму спрашивал: для чего нужно ходить в церковь? Ведь в евангелии сказано очень ясно: «Когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне… А молясь, не говорите лишнего, как язычники, ибо они думают, что в многоглаголании своем
будут услышаны».
Дверь мне отворила
мама. Папа уже спал. Я с увлечением стал рассказывать о пьяных учителях, о поджоге Добрыниным своего дома.
Мама слушала холодно и печально, В чем дело? Видимо, в чем-то я проштрафился. Очень мне
было знакомо это лицо мамино: это значило, что папа чем-нибудь возмущен до глубины души и с ним предстоит разговор. И
мама сказала мне, чем папа возмущен: что я не приехал домой с бала, когда начался пожар.
— Как далеко? Всего полквартала, ветер
был как раз в нашу сторону. Да и как ты вообще мог оттуда судить, нужен ты или не нужен? Всякий чуткий мальчик, не такой черствый эгоист, как ты, сейчас же бы бросился домой, сейчас же спросил бы себя, — не беспокоятся ли
мама с папой, не понадоблюсь ли я дома? А у тебя только и заботы, что о белых лайковых перчатках.
Через три года папе стало совершенно невмоготу: весь его заработок уходил в имение, никаких надежд не
было, что хоть когда-нибудь
будет какой-нибудь доход;
мама почти всю зиму проводила в деревне, дети и дом
были без призора. Имение, наконец, продали, — рады
были, что за покупную цену, — со всеми новыми постройками и вновь заведенным инвентарем.
Сумерки. Распряжешь и
напоишь свою лошадь, уберешь упряжь, выкупаешься в верхнем пруду и идешь домой ужинать. Тело, омытое от пота и пыли, слегка пахнет прудовою тиною, в мускулах приятная, крепкая истома.
Мама особенно ласково смотрит.
Однажды зимою
мама собрала в деревенскую залу работниц, кухарку, Герасима, поручила им чистить мак. Они чистили, а
мама им читала евангелие, а потом
напоила чаем. Бабы очень интересовались, расспрашивали
маму; Герасим все время молчал, а наутро сказал бабам...
Недавно он явился с Волги, сказал
маме, что бросил
пить, и нанялся к нам в работники.
Уже за несколько дней началась подготовка к вечеру. Мы все чистили миндаль для оршада, в зале и гостиной полотеры натирали воском наши крашеные (не паркетные) полы.
Мама приезжала из города с пакетами фруктов и сластей. У всех много
было дел и забот.
— Нет, уж извините, это превосходит всякую меру! Это
будет известно вашей
маме.
Луговину уже скосили и убрали. Покос шел в лесу. Погода
была чудесная, нужно
было спешить.
Мама взяла человек восемь поденных косцов; косили и мы с Герасимом, Петром и лесником Денисом. К полднику (часов в пять вечера) приехала на шарабане
мама, осмотрела работы и уехала. Мне сказала, чтобы я вечером, когда кончатся работы, привез удой.
Ох, как мне хотелось, чтоб меня кто-нибудь трепал за волосья, бил по щекам, бил бы кулаком по шее и злорадно приговаривал соответственные поучения!.. Но ни одного попрека, ни одного раздраженного слова!
Мама заботливо расспрашивала, почему я так долго не собрался выехать вчера, — ведь гроза разразилась, когда уже совсем
было темно. Я, не глядя ей в глаза, объяснял...
А
мама в это время, под хлещущим дождем, стояла в темных полях над рекою и поджидала милого своего сынка.
Мама думалась, и девушки-сестры, и Катя Конопацкая. Как я теперь увижу ее, как
буду смотреть в ее милые, чистые глаза? И быстрый говорок погано отстукивал в голове мутившейся от похмелья...
Была паника. Пастухи отказывались гонять скотину в лес. В дальние поля никто не ходил на работу в одиночку. Раз вечером у нас выдалось много работы, и Фетису пришлось ехать на хутор за молоком, когда солнце уже село. Он пришел к
маме и взволнованно заявил...
Каждую субботу вечером мы читали проповеди Иннокентия, архиепископа херсонского и таврического.
Был такой знаменитый духовный оратор. Помню несчетное количество томов его произведений — небольшие томики в зеленых переплетах. Суббота. Вернулись от всенощной, вечер свободный, завтра праздник. Играем, бегаем, возимся. Вдруг
мама...
— Я не так понял
маму. Она подробнее все рассказала мне, — она нисколько не сомневается, что ты веришь в бога, ей только
было неприятно, что ты так необдуманно и грубо ответил сестрам, что они могли тебя понять в нежелательном смысле… Еще раз прошу, прости, брат, меня!
Любы Конопацкой мне больше не удалось видеть. Они
были все на даче. Накануне нашего отъезда
мама заказала в церкви Петра и Павла напутственный молебен. И горячо молилась, все время стоя на коленях, устремив на образ светившиеся внутренним светом, полные слез глаза, крепко вжимая пальцы в лоб, грудь и плечи. Я знал, о чем так горячо молилась
мама, отчего так волновался все время папа: как бы я в Петербурге не подпал под влияние нигилистов-революционеров и не испортил себе будущего.
До тех пор я с ними избегал прямых разговоров на такие темы, — слишком уж
были против этого и папа и
мама.
Помню мучительную дорогу, тряску вагона, ночные бреды и поты; помню, как в Москве, на Курском вокзале, в ожидании поезда, я сидел за буфетным столиком в зимней шубе в июньскую жару, и
было мне холодно, и очень хотелось съесть кусок кровавого ростбифа с хреном, который я видел на буфетной стойке. В Туле
мама по телеграмме встретила меня на вокзале. Мягкая постель, белые простыни, тишина. И на две недели — бред и полусознание.
У
мамы стало серьезное лицо с покорными светящимися глазами. «Команда» моя
была в восторге от «подвига», на который я шел. Глаза Инны горели завистью. Маруся радовалась за меня, по-обычному не воспринимая опасных сторон дела. У меня в душе
был жутко-радостный подъем,
было весело и необычно.