Неточные совпадения
…Когда я думаю о том, как мы двое теперь, под пятьдесят
лет,
стоим за первым станком русского вольного слова, мне кажется, что наше ребячье Грютли на Воробьевых горах было не тридцать три
года тому назад, а много — три!
Я не отомстил: гвардия и трон, алтарь и пушки — все осталось; но через тридцать
лет я
стою под тем же знаменем, которого не покидал ни разу» («Полярная звезда» на 1855).
Что-то чужое прошло тут в эти десять
лет; вместо нашего дома на горе
стоял другой, около него был разбит новый сад.
Прошло еще пять
лет, я был далеко от Воробьевых гор, но возле меня угрюмо и печально
стоял их Прометей — А. Л. Витберг. В 1842, возвратившись окончательно в Москву, я снова посетил Воробьевы горы, мы опять
стояли на месте закладки, смотрели на тот же вид и также вдвоем, — но не с Ником.
— Не
стоило бы, кажется, Анна Якимовна, на несколько последних
лет менять обычай предков. Я грешу, ем скоромное по множеству болезней; ну, а ты, по твоим
летам, слава богу, всю жизнь соблюдала посты, и вдруг… что за пример для них.
Я подписал бумагу, тем дело и кончилось; больше я о службе ничего не слыхал, кроме того, что
года через три Юсупов прислал дворцового архитектора, который всегда кричал таким голосом, как будто он
стоял на стропилах пятого этажа и оттуда что-нибудь приказывал работникам в подвале, известить, что я получил первый офицерский чин.
Все эти чудеса, заметим мимоходом, были не нужны: чины, полученные службой, я разом наверстал, выдержавши экзамен на кандидата, — из каких-нибудь двух-трех
годов старшинства не
стоило хлопотать.
Кольрейфа Николай возвратил через десять
лет из Оренбурга, где
стоял его полк. Он его простил за чахотку так, как за чахотку произвел Полежаева в офицеры, а Бестужеву дал крест за смерть. Кольрейф возвратился в Москву и потух на старых руках убитого горем отца.
Оставя жандармов внизу, молодой человек второй раз пошел на чердак; осматривая внимательно, он увидел небольшую дверь, которая вела к чулану или к какой-нибудь каморке; дверь была заперта изнутри, он толкнул ее ногой, она отворилась — и высокая женщина, красивая собой,
стояла перед ней; она молча указывала ему на мужчину, державшего в своих руках девочку
лет двенадцати, почти без памяти.
— Вам это ни копейки не
стоит, — отвечал доктор, — за кого я вас принимаю, а дело в том, что я шестой
год веду книжку, и ни один человек еще не заплатил в срок, да никто почти и после срока не платил.
Может быть, он сладил бы и с этим открытием, но возле
стояла жена, дети, а впереди представлялись
годы ссылки, нужды, лишений, и Витберг седел, седел, старел, старел не по дням, а по часам. Когда я его оставил в Вятке через два
года, он был десятью
годами старше.
Близ Москвы, между Можайском и Калужской дорогой, небольшая возвышенность царит над всем городом. Это те Воробьевы горы, о которых я упоминал в первых воспоминаниях юности. Весь город стелется у их подошвы, с их высот один из самых изящных видов на Москву. Здесь
стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал на двадцать
лет гениального изверга.
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом во время пожара 1812, не был поправлен
лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь шел по комнате; тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально
стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо — все напоминало о другом веке, об иных нравах.
Германская философия была привита Московскому университету М. Г. Павловым. Кафедра философии была закрыта с 1826
года. Павлов преподавал введение к философии вместо физики и сельского хозяйства. Физике было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству — невозможно, но его курсы были чрезвычайно полезны. Павлов
стоял в дверях физико-математического отделения и останавливал студента вопросом: «Ты хочешь знать природу? Но что такое природа? Что такое знать?»
Переломить, подавить, скрыть это чувство можно; но надобно знать, чего это
стоит; я вышел из дома с черной тоской. Не таков был я, отправляясь шесть
лет перед тем с полицмейстером Миллером в Пречистенскую часть.
Шага три от нее
стоял высокий, несколько согнувшийся старик,
лет семидесяти, плешивый и пожелтевший, в темно-зеленой военной шинели, с рядом медалей и крестов на груди.
Раз в холодное зимнее утро приезжаю я в правление, в передней
стоит женщина
лет тридцати, крестьянка; увидавши меня в мундире, она бросилась передо мной на колени и, обливаясь слезами, просила меня заступиться.
Небольшое село из каких-нибудь двадцати или двадцати пяти дворов
стояло в некотором расстоянии от довольно большого господского дома. С одной стороны был расчищенный и обнесенный решеткой полукруглый луг, с другой — вид на запруженную речку для предполагаемой
лет за пятнадцать тому назад мельницы и на покосившуюся, ветхую деревянную церковь, которую ежегодно собирались поправить, тоже
лет пятнадцать, Сенатор и мой отец, владевшие этим имением сообща.
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два
года тому назад. В их главе
стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила любви лежала в этой личности. Со многими я был согласнее в мнениях, но с ним я был ближе — там где-то, в глубине души.
Когда моему сыну было
лет пять, Галахов привез ему на елку восковую куклу, не меньше его самого ростом. Куклу эту Галахов сам усадил за столом и ждал действия сюрприза. Когда елка была готова и двери отворились, Саша, удрученный радостью, медленно двигался, бросая влюбленные взгляды на фольгу и свечи, но вдруг он остановился,
постоял,
постоял, покраснел и с ревом бросился назад.